Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наша общая любовь была – Андрюшина белая с черным большая веселая охотничья собака Райка (мы звали ее Рай-рай-рай). Она жила перед чуланчиком с платьями, над лестницей, куда нас в детстве сажали за провинность. Иногда она выла на привязи. Андрей выходил с хлыстом. Марина и я бросались ее защищать.
Андрей, как и в детстве, «щипался, как гусь», Марина, как и в детстве, могла укусить. Я – царапалась. И кулаки мы пускали в ход, каждый в свою силу, пока Андрей, устыдясь, не впрыгивал в свою комнату, увлекая за собой Райку, и через минуту из-за его запертой двери сыпались искорки мандолины…
Но дрались мы иногда и порознь, Андрей с Мариной или со мной. Иногда – я с Мариной. Все мы были вспыльчивы, и нам не приходило в голову, что мы уже большие. Мы действовали мгновенно, не думая, – вернее, не в силах побороть гнев или кажущуюся обиду, – а потом (о Марине и о себе знаю, что так, ибо это было постоянное терзанье детства и юности) мучились угрызениями совести.
И вот в один прекрасный день Райка пропала. Ее выпустил из ворот въезжавший во двор водовоз. Ее не было день, ночь. Дворник Илья поехал за Москву, к собачникам. Райка сидела в клетке и отчаянно завизжала, увидев его. Потребовали хозяина – мы все трое поехали выручать Рай-рай-раю. Был весенний день. С крыш капало. Солнце плавящим блеском накрывало Москву Мы шли, трое, по дороге к собачьей тюрьме, почти потеряв из вида город…
Как мы кинулись друг к другу – Райка, Марина и я! Как кричал на нас Андрей! Как мы на него кричали! Как упоенно лаяла о свободе Райка, прыгая до небес!
По улицам шли, под корочкой льда, ручьи, и мы, Галя, Аня и я, разбивали этот стеклянный ледок ногами, первый раз снова выйдя в беретах. Неужели зима прошла? Еще нигде не было видно земли, но мы уже тянули носом – землей пахнет! Небо было всё в бредущих облаках, «из серебряной ваты», – это все еще длилось детство?
Моя дружба с Аней все крепла. Мы ходили друг к другу по воскресеньям. Марина посвятила Ане стихи. Они нравились друг другу все больше. У Гали я не любила бывать, как, видимо, и она у себя, и мы больше болтались по весенним улицам – уроки мы делали быстро.
А у Марины началась новая дружба, не гимназическая: с Ниной Виноградовой; их связывала и Таруса; их коричневый дом стоял в Тарусе над самой крутизной «Тироля», в купе деревьев. У Нины был брат, теперь двадцатилетний Толя (тот самый, до Италии, мальчик в парусиновой – ворот, вышитый крестиком, – рубашке, которого я, семи лет, запомнила у Добротворских в саду, в липовой аллее, когда делали из бумажных фонариков иллюминацию). Жили Виноградовы в Москве, в маленькой уютной квартирке близ храма Спасителя. Мать их была полька, голубоглазая, седовласая, с пристальным взглядом, всегда улыбавшаяся ласково, но лукаво, как бы заглядывая в душу От ее взгляда было неловко, хоть она была к нам очень приветлива. Тот же заглядывающий в сердце взгляд был у Нины, но она была красива – прямоносая, синеглазая, с подрезанными над плечами волосами, каштановыми, прямыми; в ее лице была отвага.
В эту ли зиму? – думается, в эту, – к нам наверх, в нашу бывшую детскую, пришел снизу, из парадных комнат, брат Марининой подруги по гимназии Сони Юркевич, Сережа. Первый наш взрослый гость! В студенческой сине-зеленой тужурке, стройный, смуглый, с худым лицом, на котором синели большие, под прямыми бровями, застенчивые глаза. Он сидел на маленьком нашем красном диванчике и говорил о чем-то с Мариной, «наверное, о революционном», – думала я, не очень слушая, любуясь Сережей. Так же неуверенно, то вспыхивая, то преодолевая застенчивость, мгновенно переходившую в гордость, взглядывала на него Марина. Смотрел на нас и он, неловко оглядывая беспорядочную, но уютную комнату, вставал, прохаживался, осваивался, раздавался смех, он чувствовал, что тут хорошо, что ему рады, что он нравится, и ширилась счастьем узенькая юношеская грудь. Встряхивались темные, густые, упрямые кудри над высоким лбом.
Дворник мешал дрова в печке.
Лидия Александровна Тамбурер. Ее жизнь, все, что ее окружало, начиная с самых неподходящих такой женщине мужа, сына и матери и самой неподходящей «специальности», все было нереально – в чрезмерной реальности. Как пациенты к зубному врачу мы и попали к ней.
Привел нас к ней папа. Быть может, то, что она знала о недавней маминой смерти, и повернуло ее к нам так по-матерински, так нежно?
Высокая (мамин рост), статная, темноволосая (чуть серебрятся), тонкое смуглое лицо; она чертами напоминала Екатерину Павловну Пешкову, взгляд же был – совершенно иной. Полжизни ее было прожито, многое – позади, и через всю ее ласковость она глядела на каждого с неким юмористическим недоверием.
Наше понимание было почти бессловесным. И однако мы без конца говорили. Эти беседы ничего не исчерпывали, ничего не поясняли – они тянули нас в попытку постижения других – в себе и себя – в других. Несколько сложней нашей другой нежной дружбы – за два года до того, в Ялте, с Варварой Алексеевной…
Но там мы общались со старшей душой: Марина – отроческим, я – еще детским сердцем. Сценой общения было – учение, книги, природа, окружающие. И собственно, душа Варвары Алексеевны так и осталась нам неизвестной, как душа старшего – детям. Мы грелись в ее любви, она – в нашей. Но из второй встречи ее с нами, годом позже, в Москве, ничего не вышло… Тут с Лидией Александровной отношения продлились на годы и годы. Тут уже не было детства. Мое ушло вместе с мамой. Отрочество здесь было мое, Маринина юность. Зрелость лет старшей с нами говорила о себе печальной улыбкой, подавленным вздохом. Но, заражаясь от нашего возраста, вспыхивало в ней еще не угасшее веселье, юмор, страсть к необычному Наши встречи были нам – праздником!
Мать ее – один из персонажей этой московской квартиры (нового образца, в новом доме) – была огромная грузная старуха с отвисшей нижней губой (губы и у дочери ее были полные, но – как тропический цветок – невинные в своей пышности). Седая, с оплывшим лицом, с тройным подбородком, мать походила на ведьму Именно тем, что были в ней следы – говорили – когда-то замечательной красоты. В сером капоте, шлепая туфлями, плавала она по комнате, как посаженная в аквариум жаба, и над колыхавшимся телом были страшны черные дуги бровей – будто снятые со лба юной красавицы. Одно из первых воспоминаний ее дочки было – как по высокой зале она, крошечная, прицепившись к сверкающему материнскому шлейфу, старается ехать на нем, а на шлейфе бабочки, осыпанные бриллиантами, дрожат на тонких стеблях… Нас мать Драконны жаловала. Мы ее почти боялись и тем любезнее отвечали на ее вопросы, в тоске отводя глаза.
Не менее сказочным персонажем был муж Драконны – маленький, толстый, седо-рыжий, он мог быть ей отцом. Усы и бородка, проседь делали его еще старше. Говорил он с сильным немецким акцентом. Был он биржевым маклером. И был у него и Драконны сын – одиннадцатилетний худенький мальчик, рыженький в отца, бледный и, кажется, милый, но тихий, «не в нас», под эгидой отца так занятый уроками, что мы редко его видели.