Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот и сегодня. Он подошел к столику, за которым сидели Милославский и два сытых господина в клетчатых панталонах, явно иностранного происхождения. При его появлении разговор смолк, а Милославский — хлыщ, престарелый герой-любовник! — вставив в глаз монокль, окатил его презрительным взглядом, мол, что вы тут делаете, милейший, мы вас не знаем. Он стоял как дурак посреди ресторанной залы, и все любопытные взоры были обращены на него.
Положение спас Кторов. Подошел, хлопнул рукой по плечу, увлек в свой угол, где шумела веселая компания.
Отставленный и — Лекс скривил губы в горькой усмешке — отверженный. Красивая могла бы быть поза, если бы… Если бы это была очередная игра. Однако когда жизнь стала распоряжаться всерьез, зеркала и позы показались смешны. Можно сколько угодно злословить об Иде, называть ее жестокой, бессердечной, льдышкой — а он знал, что именно так ее называют, — но никто не посмеет отвернуться, когда она входит в залу, или засмеяться ей в спину. А он… Его теперь можно не пригласить за столик, когда он подходит поздороваться, сделать вид, что не заметили, переговариваться через его голову или — того хуже — развязным тоном сказать: «Послушай, Лекс, принеси-ка мне еще один стаканчик из бара».
Он знал, что это значит. Это значит, что отставка его Ожогиным и бракоразводный процесс, затеянный Идой, ставят на нем точку. Это значит, что никто не верит в то, что он опять поднимется.
Злость закипала в его груди. Закипала и опадала, как опадает волна, ударившись о ялтинский пирс. Бесплодная, никчемная злость.
Так куда же поехать? К Зизи? Вот кто не устает клясться в преданности и твердить о любви. Верная дура! Ничего не понимает! Ни-че-го! Мечтает, чтобы он сделал из нее вторую Иду. При этом продолжает обожать саму Иду. Подстерегает его на каждом углу. Стоит выйти из дома (из дома! — Лекс опять горько усмехнулся. Из второсортной гостинички, снятой наспех после того, как Ида выставила его на улицу), как Зизи тут как тут. Стоит, смотрит собачьими глазами, идет следом, пристает с дурацкими расспросами и просьбами. Он уже и на улицу боится выходить. А по вечерам… Что теперь делать ему по вечерам? Он едет к ней.
И как разорвать этот круг?
Лекс, не замечая дороги, кружил по улицам, так же незаметно для себя выбрался из города и очнулся, лишь очутившись у знакомой ограды. Рука сама привела его к их с Идой дому.
Он вышел из машины.
Дом стоял тихий и темный. Ида уехала. Слуги распущены.
Он нащупал в кармане пальто связку оставшихся у него ключей.
Ключ звякнул, проникая в замочную скважину, и от этого звука Лозинский вздрогнул, как вор, проникающий в чужую квартиру. Наконец замок поддался, калитка открылась, и он пошел вверх по аллее меж деревьев, отягощенных рыхлыми снежными шапками.
Подойдя к стеклянному угловатому зверинцу дома, он замер на мгновение, собираясь с силами, чтобы войти, но быстро взял себя в руки и взбежал по лестнице на высокое крыльцо.
Входная дверь открылась бесшумно, и он очутился в темной прихожей.
Дом встретил его глубоким молчанием, и Лексу показалось, что это молчание станет не столь безнадежным и бездонным, если дом будет освещен.
Он быстро пошел по комнатам, зажигая всюду свет. Большая гостиная, малая, столовая, библиотека, бильярдная зала, его кабинет и спальня, где он иногда ночевал один — нечасто, не любил спать без Иды, — Идин будуар, их общая спальня, огромная, с французскими окнами, выходящими на террасу, с бледно-розовыми лилиями в обрамлении длинных тонких листьев цвета вялой зелени, струящимися по шелковистым обоям.
Он замер на пороге. Кровать, застеленная покрывалом почти по-солдатски строго, показалась ему чужой. Он подошел и, резким жестом откинув жесткое покрывало, провел рукой по атласному одеялу и подушке. Слабый запах Идиных духов коснулся его ноздрей, и они затрепетали. Он наклонился. Запах стал явственней, и Лекс вдохнул его полной грудью.
Голова закружилась.
Он коснулся щекой подушки, а рукой все гладил и гладил одеяло, словно эта мягкая пуховая плоть была живой плотью Иды. Он не замечал времени. Не замечал и того, что, лежа на кровати, издает странные звуки — то ли стоны, то ли всхлипы.
Громкие звуки заставили его вздрогнуть и очнуться. Кто-то на улице жал на автомобильный клаксон. Раздались возгласы, смех, тарахтенье мотора, шорох шин по мокрому снегу. Мимо пронеслась беззаботная компания. Ялта гуляла. Ведь скоро Рождество, вспомнил Лозинский.
Он поднялся с кровати. Почему-то было стыдно перед самим собой, как будто он только что сделал что-то недостойное.
Чтобы отвлечься от неприятного чувства, он прошелся по комнате, выдвигая ящики комодов и раскрывая дверцы шкафов, как бы пытаясь окунуться в прежнюю жизнь.
Ида почти ничего не взяла с собой в экспедицию — говорили, что съемочная группа едет ненадолго, максимум на неделю. Он машинально отметил, что нет собольей накидки, чернобурки и новомодного полосатого пальто, связанного из мохнатой шерсти мохер, и распахнул последний шкаф. Пусто.
Лекс глядел в деревянное нутро и видел в нем блестящие костюмы, шелковые рубашки, галстуки ярчайших расцветок, строгие фраки и смокинги с атласными лацканами, спортивные трико, так красиво облегающие его длинные ноги… Это был его шкаф. И чего в нем только не было, в этом шкафу!
Перед глазами встала картина: Ида, раскинувшись в широком кресле и чуть-чуть запрокинув голову назад, курит длинную сигариллу и молча глядит на него из-под полуопущенных век, презрительно кривя губы. И сам он — жалкий, дрожащий — поспешно вытаскивает из шкафа тряпки и без разбора запихивает в чемодан. Как провинившийся мальчик. Боясь оглянуться. Без надежды на прощение. И дальше — вниз по лестнице, с горящими щеками, глаза в пол, с чемоданом под мышкой, из которого вылезают галстуки, шейные платки и носки, мимо слуг с понимающими усмешками на лицах.
Лекс зарычал и в бессильном отчаянии сжал кулаки.
А услужливая память уже подсовывала новое воспоминание.
Кабинет Ожогина. Ожогин, глядя мимо Лекса, как будто того вообще нет в комнате, сухим безразличным тоном объявляет, что разрывает с ним контракт и выставляет неустойку за потраченные во время съемок дублерши деньги, что съемки эти были произведены обманным путем и пусть господин Лозинский благодарит бога за то, что господин Ожогин решил не предъявлять ему судебного иска.
«Уж лучше бы орал, бил ногами об пол!» — тоскливо думал Лозинский, слушая монотонную речь Ожогина.
Всем было известно, что безразличный спокойный тон — крайняя степень гнева Ожогина. Оспаривать что-либо бесполезно.
Лекс совладал тогда с собой — вышел из кабинета так, будто ничего не случилось. По крайней мере ему казалось, что по его лицу невозможно ничего прочесть. Но, добравшись до своей комнаты в захудалой пригородной гостиничке — а он еще имел глупость верить, что скоро сменит ее на приличный респектабельный отель! — добравшись до своей конуры, он разразился дикими, непростительными, совершенно женскими слезами.