Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта – другой породы, сразу чувствовался размах и талант. Даже в нелепой белой простыне, которую напялил на нее режиссер. Только она и могла вытянуть спектакль, в нее одну он поверил. Другие актеры были какие-то вялые, скучные, ролей не знали, ничего не понимали, играли глупо, гнусно…
А в Комиссаржевскую он почти влюбился, сердце при мысли о ней радостно взбрыкивало, как молодой жеребенок, которым недавно ожеребилась их старая кобыла в Мелихове. Люди, львы, орлы и куропатки (смех и шиканье в зале), рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, – словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли… Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно…
Что с ней вдруг случилось? Сникла, играла без прежнего огонька. Он еще с репетиций, которых было слишком мало, предрекал пьесе неуспех, но чтобы так безнадежно, так бездарно…
После двух актов сбежал в уборную к бенефициантке Левкеевой, которую должны были чествовать после премьеры «Чайки», – сидел, чуть склонив голову, прядка волос сползла на лоб, пенсне криво держалось на переносье, лицо прикрыто ладонью. Казалось, он сам на сцене и весь зал Александринки уставился на него.
Всё, всё не так! Ни поэзии, ни комизма, какие-то скучные серые монологи да еще с пафосом, от которого мурашки по коже и хочется зарыться головой в землю. И это написал он!
Точно Бог театра обиделся на него за что-то. Может, за этих самых бедных актрисочек, которых он сначала соблазнял, а потом то отталкивал, то притягивал, чтобы снова оттолкнуть. Забавлялся с ними, как кот с мышкой, сразу с несколькими, кокетничал, давал всякие игривые нелепые прозвища, они клевали, втягивались в игру. Чего стоит только Чарудатта Яворской («О, Чарудатта, зависти достойный»)! Безвкусно и пошло.
Между тем могло тянуться довольно долго, причем со значительными промежутками. Но барышни готовы были начать всё сызнова, попытаться еще раз – в надежде на что? На то, что он в конце концов сделает предложение и заживет с кем-нибудь серой мещанской жизнью – с халатом, храпом по ночам и сморканием, утренней неприбранностью, грязными кастрюлями и тарелками, а главное, главное же, постоянным мельтешением перед глазами, пустой болтовней и неизбежными попреками.
Стоило ему только подумать об этом, как все чувства, даже если и теплились, тут же превращались в пепел. Да эти менады первые бы не вынесли такой скоромной жизни, а он бы потом расплачивался за их разочарование ветвистыми рогами. Велика радость – быть женой писателя Антона Чехова! Правда, все они были помешаны на славе, слава любой ценой, не на сцене, так хотя бы в браке с известным беллетристом. А что в таком союзе даже самый талантливый писатель может накрыться медным тазом, в этом он почти не сомневался.
И все равно почему-то тянуло именно к актрискам, словно от них веяло чем-то особенным – легкостью, что ли. Художественные натуры. Родственные души. Ну да, игра, лицедейство, кочевая жизнь, воля. Было в них что-то шебутное, цыганское, неприкаянное. Все как бы понарошку, невзаправду, невесомо. Мышки не простые, а цирковые, они только делали вид, что боятся кошки. Нисколько они ее не боялись. Та же милая Лика (хотя какая она актриса!) запросто могла уступить сначала неуемному по женской части Левитану, потом Потапенко, уже дважды женатому (еще и ребенка от него прижила) – не исключено, кстати, что отчасти из желания досадить этому несносному Чехову, который то нежен и вкрадчив, как лис, то холоден и жёсток, как заплесневевший сухарь.
Только-только его чувства начинали дозревать до той степени, когда все могло бы наконец решиться, так нет, не хватало барышне терпения, как, впрочем, ему – решимости.
Все-таки женщины оставались для него загадкой. Метания, капризы, неудовлетворенность, мелодраматизм… Театр, одним словом. Роман с Дуней Эфрос чуть не довел до самоубийства, так измучила его эта жидовочка. А ведь даже до помолвки дошло. Бог его знает, чего им всем нужно (кроме славы). Что греха таить, нередко этим пользовались. Бывало и так, что кто-нибудь из знакомых, насытившись или заскучав, щедро передавал подругу заинтересованному приятелю. Случались и весьма щекотливые расклады – вроде того, что образовался между ним и двумя поклонницами Сафо – Танечкой Щепкиной-Куперник и Лидой Яворской. Все это, конечно, до поры до времени вносило в жизнь остроту и пряность, развеивало рутину – новизна и всякое прочее, хотя, признаться, уважения ни к дамам, ни к себе не прибавляло. Богема, свобода нравов – что-то в этом было, а потом, когда и пошалить, как не в молодости? Vita brevis! И потом, равноправие так равноправие.
Он напоминал им об этом, если чувствовал, что его пытаются окрутить, плетут шелковые сети. Как ни странно, но действовало. Хотя и не всегда, многовато все-таки в них было еще от вековой закрепощенности, как, впрочем, и в мужчинах. Вкус свободы ощутили, а вот что это такое, толком еще не разобрались. Увы, он это и про себя мог сказать. Горьковатый, между прочим, вкус. А уж об оскомине и говорить нечего.
Пробовали, экспериментировали, но та ли это свобода, о которой мечталось? Хотелось, чтобы легко, красиво, изящно, чисто, а выходило кособоко, с грязнотцой, пошлость лезла из всех щелей, как тараканы в запущенном доме.
И все равно продолжало манить, как ночной мираж, обольщало… но и ускользало. Оставалось ощущение нечистоплотности, чего-то именно тараканьего.
Ах, Лика, Лика… Она-таки приехала на премьеру, он видел ее, выглядывая из-за кулис, а ведь надеялся, что не будет ее. Сестре писал, чтобы не привозила подругу, а если та поедет, дала ему знать тайным знаком. И даже не из-за опасения, что сразу сообразит, кого он изобразил в Нине Заречной. Многие обижались, узнавая себя в его персонажах, часто смешных и нелепых, написанных с нескрываемой иронией, к этому он относился хладнокровно – известно же: искусство требует жертв. Ничего не поделаешь – жизнь вливается в литературу именно та, какой они все живут, какую знают лучше всего, а образы иногда подкидывает такие, что и нарочно не придумаешь.
Нет, было опасение, что жена Потапенко, которая тоже должна была присутствовать на спектакле, заметив по соседству любовницу мужа, устроит публичный скандал, что, конечно же, совсем некстати. Впрочем, бог с ней, с Ликой, приехала и приехала, для нее даже лестно должно быть – ведь едва ли не главная героиня его пьесы (и не только). Ее полное красивое лицо белело в глубине зала. Впрочем, он особенно не вглядывался, другое поразило – лица зрителей в первых рядах, среди них и хорошо знакомые, те, с кем приятельски откровенничал, беспечно обедал, за кого ломал копья (например, беллетрист Ясинский), – все они имели странное выражение, ужасно странное!
Сначала он не понимал или не хотел понять, в чем дело, но когда зал стал откровенно шикать, свистеть, кашлять, громко переговариваться и даже выкрикивать какие-то язвительные реплики в адрес автора и актеров, до него дошло – они радовались его поражению. Ну да, публика едва ли не торжествовала.
Было такое чувство, будто его предали.
Он еле высидел до конца представления. В уборную Левкеевой кто-то периодически заглядывал – выразить ли сострадание бедному автору, увидеть ли поверженного. Разнесся слушок, что Комиссаржевская прибегала в слезах к Карпову, режиссеру, отказывалась продолжать играть, тот с трудом уговорил ее вернуться на сцену. Левкеева смотрела на него чуть выпуклыми глазами – не то виновато, не то с состраданием, сочувственно вздыхала и даже что-то говорила в утешение, но он почти ничего не воспринимал, настолько все было гнусно. В антрактах к Левкеевой приходили театральные чиновники. Толстые актрисы, бывшие в уборной, держались с теми добродушно-почтительно и льстиво, будто старые, почтенные экономки, крепостные, к которым пришли господа.