Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А к вечеру с прогалины прибежал дозорный мальчишка — глаза в пол-лица. На свежем снегу вокруг выкладки лежал след: лапы шире моей ладони с растопыренными пальцами! Гость приходил днём, пока мы возились с бумагами. Обошёл угощение по кругу — раз, другой, — постоял… и ушёл, чёрт учёный, не взяв ни куска.
Оп-па! Клиент-то у нас с высшим образованием. Итого: теперь он знал, что стол накрыт, но опасается, что даром тут не кормят. Оставалось выяснить, кто кого пересидит. Я нутром чуял: этой ночью — придёт!
* * *
Во вторую ночь я сократил до минимума людей: я, Ефимка и лучник-алеут — весь гарнизон насеста. Остальных вооружённых отвёл к дороге, за складку: сигнал — два взмаха фонарём, раньше не соваться. Чем больше народу, тем гуще запах, а у моего клиента нюх — получше, чем у любой таможни. Путь эвакуации у нас был ровно один — наверх, и лестницу мы втянули за собой.
Хозяйство разложил по-походному: штуцер заряжен и лежит на упоре; мушкетон — рядом, с картечью гаубичной щедрости; пистолет за поясом — на самый крайний случай. Ефимке наказал сидеть тише мыши. Он и сидел — так старательно, что сопел на всю прогалину.
Часа два не было ничего, кроме мороза и звёзд. Затем собаки в посёлке разом смолкли — как выключили. Алеут, не поворачивая головы, тронул меня за рукав. Я ничего не видел и не слышал, но поверил сразу: у этого человека выдержке и чутью позавидовал бы сам Штирлиц.
Зверь пришёл не со стороны тропы, он обошёл прогалину широкой дугой и вытек из темноты против ветра — беззвучно, как утренний туман. Я заметил его, только когда он остановился: гора свалявшейся чуть желтоватой шерсти, тёмная полоса старого рубца на боку и низко опущенная голова. Хищник стоял и смотрел на вышку. Долго! Минуту, другую, третью… Сердце моё стучало, как отбойный молоток, и я всерьёз опасался, что эту музыку слышно снизу.
Не дождавшись от насеста подвоха, он двинулся к выкладке. Первый кусок — простое мясо — потрогал лапой, покатал по снегу, съел. Второй сожрал, уже не чинясь. Ефимка задышал мне в ухо:
— Стрелять?
— Рано.
Впрочем, расстояние — под двести шагов, свет — одна луна сквозь позёмку. В таких условиях промазать — легче лёгкого, а приманивать зверя в третий раз я не собирался.
До боевой приманки мишка добрался, как ревизор до кассы, — неторопливо и с подозрением. Понюхал. Толкнул. А потом взял в пасть и сдавил — с хрустом, от которого у меня заныли зубы. Ледяное ядро раскололось, полоса выхлестнула прямо ему по морде! Зверь отпрянул, мотнул башкой и уселся на задницу. Всё, подумал я, приехали! Спугнули, на хрен! Сейчас уйдёт — и поминай, как звали.
Но голод оказался сильнее науки. Потоптавшись, он вернулся и пошёл вдоль пищевой дорожки, сметая её подчистую. Вторая боевая была меньше и одета толще — мясной слой в два пальца. Он сжал её зубами — раз, другой, — не расколол… и проглотил целиком. Я впился глазами так, что заслезилось: ну же, чёрт возьми, работай!
Ни фига!
Он доел остатки, облизал снег и неспешно двинулся прочь.
— Не сработало, — выдохнул Ефимка одними губами.
В голове у меня щёлкали варианты, один другого гаже: раскрылась, стало быть, раньше и осталась в жире; сломалась; легла вдоль брюха и выйдет, извините, естественным путём. Зверь тем временем уходил — мерно, вперевалку, в своём бронежилете из сала — и до снежной складки ему оставалось шагов тридцать. За ней его не достал бы уже ни один штуцер — и разыскивай потом эту тварь по торосам!
И тут он остановился. Просто встал посреди шага, будто наткнулся на стеклянную стену. Сел. Поднялся. Прошёл несколько шагов боком, по-крабьи. Начал хватать пастью снег — жадно, горстями. Тяжело, со всхлипом, задышал, извернулся и куснул себя за бок — туда, где у людей печень, а у него теперь просыпалась моя пружина. Он не падал. Стоял на открытом месте, качаясь, и никуда больше не шёл.
Итого: неподвижная цель. Двести шагов. На пределе, считай!
Я целился так долго, что заломило шею. Дыхание — в четверть, всё лишнее — вон. Мушка легла за лопатку, ниже горба, — и я мягко выбрал спуск. Выстрел ударил по ночи, как гром по стеклу! Зверь рухнул — и тут же поднялся, сволочь. Он даже сделал три шага к нам. Постоял. И завалился снова — уже мягко, боком.
Вниз я никого не пустил. Перезарядил штуцер — пальцы слушались через раз, — подал фонарём сигнал и ждал, пока от дороги подойдут люди. Зверь лежал, но голова его ходила над снегом — медленно, как маятник. Такие «мёртвые» и ломают охотникам хребты.
Спускались по уставу: впереди я с мушкетоном, по бокам — двое промышленных с тяжёлыми стволами, Ефимке — стоять наверху, и без разговоров. Мой маленький спецназ шёл шагом, по дуге, не отрезая зверю видимого пути к морю. На пятнадцати шагах медведь подобрал под себя лапы и попробовал встать.
Мушкетон рявкнул в упор.
Стало тихо — той особенной тишиной, какая бывает после очень большого шума. Мы стояли над тушей, и пар от дыхания стоял столбом. Первым прибежал, конечно, Тилезиус — с фонарём, свёртком инструментов и криком:
— Желудок, граф! Умоляю — не повредите!
— Сначала выясним, умер ли. — Я держал перезаряженный мушкетон стволом на тушу и отступать не собирался. — Наука пять минут подождёт.
А сверху, с насеста, донеслось восторженное и абсолютно счастливое:
— Ага-а! А кто-то говорил — не сработало!
* * *
Напряжение отпустило разом — и оказалось, что я взмок, как в сауне, хотя вокруг стоял добрый мороз. Парка нараспашку, рубаха хоть выжимай, а шапка и вовсе где-то слетела при спуске — ищи её теперь по всей прогалине. Пар от меня валил, как от самовара.
Тилезиус, не будь дурак, выхватил бумагу с карандашом и принялся зарисовывать. Я возмутился — нашёл, на хрен, натурщика! — а потом махнул рукой. Пусть его! Хороший понт дороже денег, это ещё Ситка подтвердила.
Встал, картинно поправил парку, поставил ногу на тушу поверженного гиганта и постарался замереть, подчиняясь требованию художника.
Очень быстро почувствовал, что обнажённая голова начинает замерзать, и крикнул Ефимке принести