Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сыграйте его для меня, будьте так добры, — попросил он.
Я посмотрел на виолончельную часть партитуры и прочитал первые такты: мрачный сольный пассаж, подчеркнутый четырьмя сложными драматическими аккордами. Я сыграл его и как-то по-дилетантски остановился. Начало звучало как безнадежный крик, переходящий в низкий, взволнованный всхлип. Я чувствовал, что сыграл неудачно.
— Звучит грубовато для начала, — извинился я, — мне кажется, что без оркестровки…
— Нет. Там нет никакой оркестровки. Именно так он и начинается.
Перед тем как я продолжил, он сказал:
— Я выбрал виолончель не случайно. Из всех инструментов она больше всех похожа на человеческий голос. Просто играйте по-человечески, большего и не надо.
После этого мне уже не нужны были другие указания. Мне никогда не приходилось играть пьесу настолько нереальную, в которой виолончель не только лидировала, но временами соперничала с оркестром, как будто пытаясь схватить других музыкантов за горло, заставить их увидеть несправедливость и отчаяние. В концерте были и более легкие фрагменты, так же как и в моей беседе с Элгаром мелькали более шутливые темы. Он смеялся, рассказывая, как работал капельмейстером в сумасшедшем доме.
— Я тогда был немногим моложе вас, — сказал он. — Может быть, вы не чувствуете себя юным. Но поверьте мне, вы еще так молоды!
Тем не менее именно мрачные части концерта отложились у меня в памяти. И я до сих пор вижу его сидящим за роялем и задумчиво, почти незаметно кивающим головой во время моего исполнения. Он разделял мои печали и смятение. За исключением того, что он нашел способ озвучить свое смятение.
После того как я отложил виолончель, а Элгар поставил между нами чайный поднос, мне стало труднее поддерживать разговор. Он рассказал о единственной записи концерта, сделанной в 1919 году, и сказал, что хочет в ближайшее время сделать это снова и надеется, что технический прогресс шагнул далеко вперед. Он надеялся, что после завершения турне я проведу еще немного времени в Лондоне и вместе с ним поработаю над записью концерта.
— Я подумаю над этим, — пообещал я.
Он положил свою слегка дрожащую руку на мое плечо:
— Правда?
Я ответил не сразу, и он придвинулся ко мне, сочувственно глядя в глаза.
— Когда вы играли мой концерт, у вас изменилось лицо. Вы были где-то далеко. По-моему, это добрый знак. Но, когда вы закончили, я не почувствовал, чтобы вы вернулись. Где же вы были, мистер Деларго?
— У себя на родине, — признался я честно, — в Испании.
В этот день Элгар больше не говорил о записи концерта. Наверное, он понял, что, как бы ни нравился мне его концерт, как бы ни был я им тронут — а возможно, именно поэтому, — в этом году записать его не смогу.
Даже в печали Элгар, похоже, был абсолютно уверен в трех вещах, в порядке убывания: в могуществе музыки, в голосе виолончели и во мне. Я безоговорочно уважал его творчество. Но ни в одной из этих трех вещей сам уверен не был.
— Вы еще молоды, — сказал он мне на прощание. — А мне только и осталось, что горевать об ушедшем мире. Ваше поколение должно помочь сформировать новый мир.
Возвращаясь в отель, я ожидал найти Аль-Серраса волнующимся о предстоящем концерте или наглотавшимся лекарств и валяющимся без сил на диване. Вместо этого, не успел я войти в его номер, он набросился на меня с рассказом.
— Я должен был попробовать это давным-давно, — сказал он восторженно.
После встречи с Элгаром я очень устал и всю дорогу назад думал о том, что он сказал мне. К очередной глупой выходке Аль-Серраса я был совсем не расположен. Присев на его кровать, я смотрел, как он мечется взад-вперед по комнате, бурно при этом жестикулируя.
— Гипноз! — объяснил он, не дожидаясь моего вопроса. — Лекарство для композитора! — Он напомнил мне, что благодаря гипнозу Рахманинов пробился сквозь период творческого застоя и сочинил Второй концерт для фортепиано. Аль-Серрас сиял: — Доктор Ки объяснил мне, почему мне так нравится плавать.
Вспомнив Фрейда, я решил подыграть ему:
— Потому что океан напоминает тебе лоно матери?
Этот вопрос остановил Аль-Серраса на полушаге, он поднял палец в раздумье:
— Хорошая мысль. Но он сказал вот что: океан молчит. — Он сделал паузу с самодовольным выражением лица, словно привратник, ожидающий чаевые.
— И?
— Вот в чем дело. Я стремлюсь к тишине. Я стремлюсь сбежать от музыки.
— Стремишься сбежать. И поэтому концертируешь по триста дней в году.
— Ну. — Аль-Серрас примолк. — Я как наркоман — музыка и тянет меня к себе, и вызывает отвращение.
— Это я понимаю. Я так иногда чувствую себя по отношению к людям.
Моего намека он не уловил:
— Доктор сказал, что мне необходимо найти выход этим эмоциям. Мне нужен кассис!
— Нет, кассис — это ликер из черной смородины. Он имел в виду катарсис.
— Точно.
— Но какого рода катарсис?
— Композиторский. Тот, что выпустит на волю мою сублимированную страсть.
Сублимированный — это слово явно было не из словаря Аль-Серраса.
— Я думаю, что когда кто-то что-то сублимирует, — осмелился я, — то им руководит низменное желание — еды, или секса, или чего-то еще биологического, которое он перенаправляет на что-то возвышенное. А у тебя все наоборот. Ты провел последние десять лет, растрачивая творческую энергию на удовлетворение животных потребностей.
— В любом случае, — сказал он, — доктор Ки считает, что я должен создать великое произведение.
— Ты это твердишь уже многие годы. Значит, наконец засядешь за «Дон Кихота»?
Аль-Серрас старался не смотреть на меня:
— На самом деле, разговор меня вдохновил. Я начал рассказывать ему, как соскучился по Испании; он там никогда не был, но упомянул Альгамбру. А в следующий момент я уже рассказывал ему, что всегда мечтал написать шедевр об этой великой мавританской крепости в Андалусии.
— Надеюсь, ты не пытался просто ему угодить.
— Чем именно?
— Подлаживаясь под его собственный интерес, его собственное восприятие. Но это только предположение.
— Но зачем мне пытаться ему угодить?
— Потому что он тебя слушал.
— Вряд ли. Один-единственный слушатель… Хотя тебе и этого достаточно.
Аль-Серрас сменил тему разговора:
— Послушай, ты будешь мной гордиться. Я встретился с патроном.
— С Бренаном? Уже?
— Он прямо сюда пришел. Ты сидишь как раз там, где я с ним разговаривал.
Я оглянулся, пытаясь найти следы схватки: разбитые бутылки, разорванные письма, выдранные клочки волос.