Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но утешение Толстой нашел у Берсов. Девушки взглядами молили его быть благоразумным, и ярость его понемногу улеглась. Двадцать второго августа он написал императору письмо, полное почтения, в котором просил назвать ему имена доносчиков, выражал надежду, что его Величество исправит причиненную ему несправедливость. Адъютант, граф Шереметев, передал послание царю, который был в Москве на осенних маневрах.
В ожидании ответа Толстой, по его собственным словам, чувствовал себя как человек, «которому наступили на ногу и который не может выгнать от себя впечатления умышленного оскорбления и непременно хочет узнать, нарочно ли это сделали или нет, и желает либо удовлетворенья, или только, чтобы ему сказали: pardon».[345] Александрин пустила в ход все свои связи. Царь соизволил вспомнить о своем либеральном воспитании, и по его приказу шеф жандармов князь Долгоруков попросил тульского губернатора Дарагана заверить графа Толстого, что, хотя некоторые из пригретых им студентов распространяют запрещенную литературу, дело не будет иметь никакого продолжения и ему не о чем беспокоиться. Со стороны императора заверения эти равноценны были извинениям, Толстой ими удовлетворился вполне. Да и мысли его заняты были уже другим. Он пишет Александрин в том же письме, что на него в последнее время сыпятся все несчастья: «жандармы, цензура… и 3-е главное несчастье или счастье, как хотите судите. Я, старый, беззубый дурак, влюбился».
Бывая в семье Берсов, Лев испытывал двойственное чувство: он погружался в прошлое, смутно ощущая, что стоит на пороге будущего. Прошлому принадлежала Любовь Александровна Берс, урожденная Иславина, подруга детства, старше его на три года. Он ее когда-то из ревности столкнул с балкона. Будущему – ее дочери. Отец Любови Александровны – Александр Михайлович Исленьев – был известный любитель женщин и неутомимый игрок, не раз принимавший участие в похождениях самого Толстого, ставший Иртеньевым в «Детстве». Личная жизнь Александра Михайловича складывалась весьма непросто. Он тайно женился на Софье Петровне Завадовской, которая жила врозь со своим мужем графом Козловским, приложившим все усилия, чтобы брак этот признан был недействительным. В результате, шестеро детей Исленьева и Завадовской оказались незаконными и носили фамилию Иславиных. Софья Петровна умерла, и после положенного траура Александр Михайлович женился вновь, на красавице Софье Александровне Ждановой,[346] от которой у него появилось еще три дочери. Большая семья и ответственность за нее не помешали ему проиграть в карты остаток огромного состояния. На грани полного разорения он не переставал шутить, был все так же подвижен и весел и удалился жить в Ивицы Одоевского уезда, имение второй жены, в пятидесяти верстах от Ясной Поляны.
Дочь его, Любовь Александровна, в шестнадцать лет вышла замуж за молодого врача с немецкими корнями Андрея Евстафьевича Берса, в которого влюбилась, когда тот лечил ее от горячки. Он был на восемнадцать лет старше своей пациентки, к тому же ему часто ставили в упрек его немецкое происхождение (один из его предков послан был прусским королем в Россию при Елизавете обучать солдат военному искусству). Но дело это давнее, у Андрея Евстафьевича была лишь восьмая часть немецкой крови, что до разности в возрасте, она не помешала ему стать отцом тринадцати детей, из которых выжили восемь – пятеро мальчиков и три девочки.
Преданный семье, долгу и науке, доктор Берс исполнял обязанности врача при императорском дворе в Москве и обитал в крохотной, темной квартире на территории Кремля. Комнаты были расположены анфиладой, в тесном кабинете с трудом помещался один посетитель, дети спали на продавленных диванах. Но никто из приходивших к Берсам не мог остаться равнодушным к веселью, царившему в этом мирке, чистому детскому смеху. В 1862 году дочерям Андрея Евстафьевича и Любови Александровны исполнилось двадцать, восемнадцать и шестнадцать лет. Двери их дома всегда были распахнуты, столы накрыты, и множество студентов и кадетов, привлеченных обаянием молодых девушек, собирались здесь. Как и во многих других московских домах, многочисленные слуги, вечно голодные и совершенно бесполезные, толпились в прихожей, подъедали остатки за хозяевами и спали на пороге и даже в стенных шкафах. Крепкая тяжелая мебель с несусветной обивкой не украшала квартиру, но была очень удобна. Бедные родственники, не имевшие никаких занятий, чудом занесенные к Берсам, оседали, пускали корни, оставались на годы, иногда на всю жизнь. В то время в патриархальной, простодушной Москве помимо официальных приглашений на ужины и балы существовали так называемые «свечные» приглашения. Те, кто готов был принять гостей, ставили у окна, выходящего на улицу, канделябр с зажженными свечами. Знакомые, проезжавшие мимо дома, знали, что им будут рады, и звонили в дверь. Если кто-то чувствовал скуку у себя дома, посылал слугу посмотреть, нет ли у кого «свечного» приглашения. Посланный возвращался и докладывал. Оставалось только выбрать, у кого провести вечер. Улицы всегда были грязны, плохо освещены. Воду доставляли в бочках. У Берсов в целях экономии использовали для освещения только сальные свечи. Это же сало в виде мази или компресса применяли для лечения насморка и кашля. Но чтобы угадать будущее, нужен был воск – его девушки растапливали тайком и смотрели на получившиеся причудливые очертания.
С первыми весенними днями семейство перебиралось в Покровское-Стрешнево, всего в двенадцати верстах от города, так что поклонники девиц продолжали приезжать с визитами. Ночи, полные звезд и соловьиного пения, запах травы и сирени, все здесь кружило голову. У каждой – Лизы, Сони и Тани – были свои мечты, каждая презирала мечты другой. Когда приезжали молодые люди, играли на фортепьяно в четыре руки, танцевали, разыгрывали сценки, обменивались влюбленными взглядами, и когда поздно вечером девушки наконец оказывались в своих постелях, то не в силах были уснуть, так билось сердце.
Однажды, зимним вечером, собравшиеся были особенно оживлены: горели все свечи, пыхтел самовар, установленный среди котлет и сладких пирогов, прибывали все новые приглашенные, заиндевевшие, с покрасневшими от мороза носами. Хозяйки, с уложенными волосами, принаряженные, устремлялись им навстречу под крики гувернантки: «Слишком холодно! Не подходите к ним!»
Выросшие в строгости под неусыпным надзором матушки, все три отличались редким очарованием. Старшая, Лиза, была красива, чрезвычайно спокойно принимала поклонение, никогда на провоцируя на дальнейшие шаги, спорила о литературе, философии, улыбалась снисходительно, когда сестры, желая уколоть, называли ее «профессоршей». Младшая, Таня, наоборот, вся была непоседливость и нежность. Она вздыхала над бесчисленными романами, которые читала, но тут же корчила рожицу и разражалась смехом перед зеркалом. У нее было худенькое лицо, с полными губами, большим носом и черными глазами, светившимися умом и весельем. Она хотела стать то танцовщицей, то певицей, то матерью семейства. Ей был дан чудный голос, и Толстой с комичной почтительностью называл ее «M-me Viardo». Соня была обаятельнее, чем Лиза, не так непосредственна, как Таня. У нее – великолепная осанка, прекрасный цвет лица, темные волосы, белоснежная улыбка и огромные, темные, немного близорукие глаза, которые внимательно смотрели, обвораживая и волнуя. Характер у нее был твердый, волевой, но немного меланхоличный, и, по словам Татьяны, казалось, что она не доверяла счастью, «не умела взять его и всецело пользоваться им». Девушка много читала, сочиняла сказки, писала акварели, играла на фортепьяно и мечтала посвятить себя воспитанию детей. В семнадцать лет получила диплом учительницы. Студент, готовивший ее к экзамену, пытался внушить ей идеи материализма и атеизма, но она скоро снова вернулась к вере в Бога. Как и сестры, Соня ожидала любви и замужества. Друг ее брата, учившийся с ним в кадетском корпусе, Митрофан Поливанов ухаживал за ней, и она часто и не без удовольствия думала о том, что дело закончится женитьбой и когда-нибудь ей предстоит стать «генеральшей» Поливановой.