Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И даже когда он наконец попался в развалинах мавзолея Абу Саида, он предъявил официальное разрешение на паломничество за подписями и печатями: «Наузабеллах! Не дай бог, чтобы мы нарушили высокие законы Советского государства».
Локти кусал Овезов. Соколов — так тот от расстройства даже заболел. Документы послали на проверку в Ашхабад. А мюршид каждое утро шел совершать омовения к кристально чистому источнику, с хрустальным журчанием вытекавшему из-под корней гигантских платанов, в густой тени которых свободно разместился бы эскадрон конников.
Раздувая толстые щеки, бормоча что-то под нос, мюршид-абдал молился. Он спокойно ждал, когда проверят его документы, и держался нагло-добродушно. Ничего нельзя было прочитать на его широкой физиономии.
— Вчера какие-то из-за рубежа пробрались и остановили грузовик, — рассказывал за ужином Овезов. — Даже не посмотрели на то, что рядом с шофером сидел командир, уполномоченный погранотряда. Обманом хотели взять. Стрелять начали. Да сами попались. Один кончился, другого уполномоченный скрутил. При них десять кило опиума взяли…
— Наузабеллах! — бормочет шейх, с аппетитом уплетая похлебку.
Заглядывая толстяку в глаза, старается Овезов уловить хоть тень беспокойства. Нет, все так же безмятежен святой шейх, равнодушен, невозмутим.
В игру включается Соколов:
— Вчера на нашем берегу шел нищий. Шел себе и шел. Только вдруг при виде нашего отряда шасть в камыши. И стрелять. Забрали его. Оказался даже не контрабандист — агент иностранной разведки. Такой с виду плюгавенький, а нашли и наган, и патроны, и взрывчатку, и даже капсулы с ядом. Говорит: «Я дервиш. Иду в Бухару к святым местам».
Под хитрыми веками Абдул-ар-Раззака прячутся благочестивые глазки. Жаль, уже сумерки и пламя костра прыгает, а с ним прыгают и тени на лице мюршида. Не разберешь, о чем думает преподобный.
Овезов скромничает. Он со своими активистами настиг шестерых. На двенадцати ослах везли вьюки. Кочакчи и снять винтовок с плеч не успели. Контрабанды везли на тысячи рублей.
— Большой убыток хозяину, а?
— Наузабеллах! Какому хозяину? — спохватывается мюршид. Но лицо его бесстрастно. Он ест жадно, громко, временами рыгает от удовольствия. Он сам вызвался приготовить ужин. Может быть, хотел показать, как изысканно он готовит. А любитель вкусно поесть — хороший человек. Да еще святой.
Он слушает с каменным спокойствием и другие вести с границы. В тот день нарушители напали на часового, сторожившего мавзолей, где под домашним арестом пребывал святой мюршид. Во время перестрелки подоспел Овезов. Нарушители были убиты.
— Жаль, — говорит, морщась, комендант, противник пролития крови. Он предпочитает забирать нарушителей живыми. — Жаль, говорю, потому что один в агонии все поминал Мешхед.
— Наузабеллах! Мир с ним в раю. Мешеди, наверное, был. Сколько крови, ох! Наузабеллах!
И он снова берется за пищу.
«Ты тут уж явно пересолил, — думает Мансуров. — Ты должен был бы сотворить молитву, узнав, что подстрелен мешеди».
Он рассказывает о других событиях последних дней. Банда из одиннадцати вооруженных пыталась прорваться из горных ущелий на равнину. Произошла перестрелка. Банда ушла в горы. Прикрывая ее отход, выскочила группа всадников. Снова перестрелка. Пал смертью храбрых пограничник. Вчера похоронили. Банду, оказывается, возглавлял старый джунаидовец Ораз Дурды.
— Вы не знаете такого? Говорят, он стоял близ кочевья джемшидов.
— Много их там, — спокойно говорит шейх. — Ох, наверное, туркмен этот Ораз. А туркмены сунниты. Они молиться к нам ходят. Плохие мусульмане. Однако что-то долго проверяют наши бумаги в Ашхабаде. Как бы наши мюриды не заволновались, не забеспокоились. Подумают еще, что с их учителем, то есть с нами, что-нибудь плохое случилось. Ох, ох! Маргбор! Маргбор!
— Что вы болтаете о мертвой поклаже?
Надо сказать, Мансурова обеспокоили слова абдала.
— Как бы из-за Герируда, — мюршид показал на желтое, становящееся оранжево-апельсинным солнце, — как бы оттуда вы не получили хурджун с маргбором. — Он прижал руки к своему большому животу и принялся издавать лаеподобный кашель. Наконец он с трудом выдавил из себя: — Мы не угрожаем. Мы разъясняем, господин комиссар. Если святой нашей головы не коснется неприятность, и маргбора не пошлют из кочевья.
Он зыркнул острым глазом. Уколол больно. И сердце у Мансурова невольно сжалось.
Да, не простая штучка этот святой. Мансуров провожает взглядом колышущуюся в сумраке всю в белом фигуру.
Медленно, важно поплыл мюршид совершать свои божественные раакаты и поклоны.
— Мертвую поклажу?.. — рассеянно спросил Мансуров. «Чем страшнее обезьяна, тем больше она кривляется», — говорят туркмены. Вот он чем угрожает. Вот на чем играет.
Ему вдруг померещились в хурджине бледные, посиневшие, такие дорогие, такие родные лица, искаженные мукой, болью…
Мертвые лица. Мертвая поклажа.
Вот он чем угрожает!
Вот как стало известно, где они — его любимые, его единственные! В Кешшефруде! В лапах мюршида. Радостную весть омрачил он, этот гад. Маргбор! Нет, его, Мансурова, на пушку он не возьмет.
Святой шейх творит у священного мавзолея Абу Саида Мейхенейского молитвы, а на песке у протоки Герируда расплывается пятно алой крови. Лежит, раскинувшись, словно в крепком сне, боец погранвойск. Стоят, опустив головы, бойцы, сняв зеленоверхие фуражки.
— Брать живыми! — повторяет Мансуров.
Свирепеет Овезов. Он понимает один закон: око за око, зуб за зуб. Но Мансуров тверд.
Операция продолжается. Жжет солнце. Все берега Герируда в колючих зарослях. Ежеминутно можно ждать пули.
За кустиками полоса белого, до боли в глазах, песка. Скотоводы роют в высохшем русле колодцы — ямы на глубину трех-четырех локтей и получают чистую, сладкую воду. Говорят, «сильсибиль» — вода райских источников.
Вода в реке появляется лишь в ноябре. Летом всю ее разбирают в Гератской долине на орошение.
Русло от самого Пул-и-Хатун пограничное, и песок его испещрен следами людей, баранов, ослов. Во все стороны разбегаются дорожки, тропки. Одни ведут за границу, другие в глубь Туркмении. И каждодневно на протяжении двух сотен километров стрельба, бешеная скачка всадников, крадучись пробирающиеся контрабандисты.
По высокому берегу катится, мчится белым клубком облако пыли. Из него выскакивает автомобиль Соколова. Да вот и он сам на подножке. Смуглый лоб в капельках пота. На гимнастерке расплываются темные пятна. Комендант здоровается с Мансуровым:
— С добрым утром! Кого ведете?
Лицо Мансурова почернело, даже шрам на виске потемнел, глаза утомлены, но сидит он в седле свечечкой. Рукой Мансуров показывает на шестерых пленников, конвоируемых колхозниками Овезова.
— Взяли на рассвете. Опий везли. Двадцать вьюков.
— Камень-командир, — откровенно восхищается Овезов. — У комбрига и тень каменная.
Мансуров пропускает мимо ушей восторги Овезова:
— Принимай, Соколов, публику. С