Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему в Соларе (когда? вчера? тыщу лет назад?) все вещи были связаны только с дедом, и ничто не напомнило мне о папе? Потому что дед занимался книгами и периодикой. Вот я и читал дедовы книги и периодику. Это были бумаги, бумаги, бумаги… а папа целыми днями пропадал на службе, в политической деятельности не участвовал, вероятно — чтобы не выгнали с работы. Мы жили себе в Соларе, а папа через тысячи трудностей ездил к нам каждое воскресенье, все же остальное время он ходил на работу в городе под бомбежками и проявлялся в полной мере только тогда, когда я сильно заболевал.
Бyx бах трах трюх бабах bang crack blam clamp splash crackle crackle crunch grunt pwutt roaaar rumble blomp sbam buizz schranchete slam sprank blomp swoom bum thump clang tomp irac uaaaagh vrooom augh zoom блямц…
Из окна нашей Солары, когда в городе были бомбежки, было видно далекие молнии и слышно бормотание громов. Мы глядели не отрываясь, понимая, что совершенно не исключается — вот сейчас на нашего папу падает здание…
И мы не знали в сущности ничего определенного о папе до самой субботы, до папиного возвращения. Бывало, что бомбили во вторник. Приходилось ждать после вторника четыре дня. Эта война превратила нас в фаталистов, бомбардировки воспринимались как божий гром. Младшее поколение (то есть мы) в ожидании вестей от папы играло себе спокойно и во вторник вечером, и в среду, и в четверг, и в пятницу. Спокойно ли? Не ощущали ли мы ту же тревогу, то же возбуждение пополам с подавленностью, которые чувствует кто угодно на поле, усеянном ранеными и убитыми?
Лишь только сейчас я сознаю, что любил папу, я снова гляжу ему в лицо, читаю следы усталости, следы постоянной заботы. Папа работал всю жизнь, чтобы приобрести машину — ту самую, которая его убила. Папа работал всю жизнь, чтобы не зависеть ни от кого. Чтобы не зависеть в первую очередь от моего деда, беззаботного жуира, не думавшего о деньгах, поскольку деньги у него всегда водились, и имевшего репутацию героя — пострадал за политику, знатно отомстил Мерло!
Помню, как папа сидит у кровати и читает поддельные приключения Д'Артаньяна, мушкетера в этой книге переодели в брюки гольф. Помню и запах материнской груди, когда я ныряю к родителям под одеяло, уже сильно позднее тех времен, когда я сосал из этой груди молоко. Отложив свою «Филофею», мама напевает мне песенку про Мадонну, от этого мотива — дорога к хроматическому восхождению в прелюдии «Тристана».[321]
Как это так я вдруг — помню? Где я нахожусь? Перехожу от расплывчатых контуров к четким силуэтам. Вижу комнаты, обстановку, вижу торжественную тишину. Вижу великолепное молчание. Не замечаю ничего вовне себя. Все во мне. Пробую шевелить пальцем, рукой, ногой, но у меня как будто бы нет тела. Я погружаюсь в ничто, витаю над безднами, призывающими другие бездны.
Что, мне подсыпали наркотик? Кто? Где я был перед тем, как перестал понимать, где я? Просыпаясь от сна, человек обычно помнит, что он делал перед отходом ко сну, какую книгу закрыл и на какую ее положил тумбочку. Однако порой, особенно в гостиницах или даже в собственной квартире, после долгого отсутствия, чтобы включить лампу, мы шарим рукой не справа от изголовья, а слева и спускаем ногу с кровати не на тот бок. Помню будто вчера: перед засыпанием я слышал голос папы, он читал «Четырех мушкетеров», это было пятьдесят лет назад, но мне не удается припомнить, где я провел эти пятьдесят лет перед тем, как пробудиться в данном месте и данном времени.
Я был в Соларе, в кабинете, с in-folio Шекспира? А что случилось после этого, дальше? Явно Амалия подсыпала мне ЛСД в суп. И я поплыл в туман, где мельтешили персонажи, вылезающие из множества складок памяти, из закоулков.
Какой я дурак. Все гораздо проще. В Соларе меня поразил второй инсульт, меня сочли умершим и схоронили, и теперь, в могиле, я проснулся. Похоронен заживо. Как в страшном рассказе. Нет — тогда мне бы полагалось содрогаться и биться, задыхаться в гробу, в полной власти ужаса. А ведь все совершенно не так со мною. Я не ощущаю себя телом. Я торжественно спокоен. Я живу в воспоминаниях, кружащих около меня, и ощущаю радость. Вряд ли такие ощущения свойственны заживо погребенным.
Значит, приходим к выводу, что я умер и что тот свет — именно вот это нудное спокойное пространство, где я несчетное количество раз переживу мою реально прожитую биографию? Если реальная биография была паршивой — тем неприятнее для меня, потому что на том свете мне выпадет ад. А если биография была отличной — значит, пребывать мне в раю? Что за глупости. По такой логике что предуготовано горбатым, слепым, глухонемым? Или, предположим, в реальной жизни все, кого мы любили, мерли как мухи, родители, жена, пятилетний сын, так что же, на том свете нам перелсивать все эти улсасы по новой? Разве ад это не «другие»,[322]разве ад — это смерть, которую мы перетаскиваем за собой на тот свет? Даже самый зловредный из богов не смог бы выдумать подобную штуку. Если только вот оказался бы прав Граньола! Стоп. Граньола… Так звали кого-то из знакомых. Плохо, что воспоминания беспорядочно накладываются друг на дружку. Надо бы их выстроить по порядку, поставить в очередь, в затылок, иначе я опять заблужусь в густом тумане и снова вылезет, танцуя, на меня огнедышащий паяц «Термоген».
А может, я и не умирал. Умершему как испытывать земные страсти? Любовь к родителям? Беспокойство из-за бомбежек? Умирать — это ведь означает высвобождаться из циклов жизни, освобождаться от сердцебиений. Каким бы адским ни оказался ад, я смог бы видеть со звездного расстояния то, чем я был, чем являлся. Ад — не сдирание кожи в горячей смоле. Ад — это зрелище зол, которые ты натворил в жизни. От этого зрелища не освободишься вовек. И ты это знаешь. Но сам ты — чистейший дух. Я же, наоборот, не только все помню, но и переживаю: кошмары, привязанности, радость. Не ощущаю тела, но сохраняю память о своем теле, и мучаюсь, как будто тело все еще при мне. Так люди, у которых ампутировали ногу, продолжают чувствовать фантомную боль.
Начнем сначала. Так. У меня случился повторный инсульт, тяжелее первого. Я перевозбудился сперва от мечтаний о Лиле, а после — от находки in-folio. Давление подскочило до невообразимой степени, бац — и теперь я в коме.
Родные и близкие, Паола, дочки (и Гратароло, который себе простить не может, что выпустил меня из клиники и разрешил уехать, вместо того чтобы держать под наблюдением, по меньшей мере, месяцев шесть) полагают, что я в глубокой коме. Энцефалограмма показывает, что мозг совершенно бездеятелен, и они терзают себя вопросами — отключить ли аппарат или сохранять меня в этом виде бог знает сколько месяцев и лет. Паола держит меня за руку, Карла с Николеттой ставят пластинки, потому что они прочитали в книгах, что в случае комы какая-то музыка, или голос, или вообще какой-то неожиданный стимул могут человека разбудить и возвратить к жизни. И они будут упорно бороться год за годом, кормить меня через трубочку. Человек с минимальным достоинством, если бы мог, сказал бы, что с этим надо кончать немедленно, бедные девочки, для вас, конечно, это будет очень даже тяжело, но все-таки освободитесь. Следует срочно отключать аппарат. Но — ужас! Я не в состоянии донести до них эту мысль!