Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ясно было и кулакам, понимали они: за голытьбой стоит государство. Не ради кулацких выгод делалась революция и гремела громами долгие годы гражданская война. Старому конец. Так что же, выходит, все до нитки и отдать, а самим на своих же батраков бахрачить? Или бессловесно уйти бог весть куда, с детьми, с женами, со стариками, взяв в руки один дорожный посошок? Ну нет, чего-чего, а телячьей покорности от них не дождаться. Пусть голытьба решает свое — они тоже знают свое. Когда выносятся приговоры: «Вон из села!» — тут терять больше нечего. Попал топор под руки — так топор, обрез — так обрез. И спички тоже годятся…
А вот что делать середняку — в сотый раз задумаешься. Совесть подсказывала: справедливое, правильное дело — колхоз; нет кулаков и бедняков, нет, все меж собою равны и у всех одно хозяйство — общее. Но выйди во двор, погляди на коня своего, на корову свою, на овец своих, пересчитай все это, что уйдет от тебя, сообрази, насколько сразу оскудеет жизнь твоя, и задумаешься. А вдруг простая житейская правда за теми, кто сумел большое богатство себе нажить? Что, если верно: солнце на всех одно, а под солнцем уж кто как сумеет? Соломинка к соломинке — целый омет, зернышко к зернышку и полон закром. Потянись как следует, по-настоящему к этому — дотянуться можно. Пусть и косточки похрустят и жилочки поболят, а ведь дотягиваются некоторые. Э-эх, зачем же тогда…
И зачем же еще свое новое начальство, сельское, да и приезжее, городское, так гонит, в спину толкает: «Решай скорее! Немедля! Чичас же! Куда ты, с кем? А не то…» Обсудить бы без спешки, с умом, все сызнова передумать, семь раз примерить, а уж после отрезать. Может, еще поискать, как сделать все потолковее, осмотрительнее, не польстить за зря злой вражине и не обидеть, не подшибить своего. Эх, все скорей да скорей! Лошадь крестьянская, тягловая и то к себе подхода с понятием требует: шажком да рысью она тебе за день все семьдесят верст возьмет, а подыми ее сразу в мах, в галоп — и на тридцатой версте уже запалится, ноги подломятся, сунется мордой в землю…
Страсти бурлили, пылали. На сходах всем миром принимались решения правильные. А всяк сам для себя — не каждый принимал правильное решение. От дум раскалывалась голова. Весенний пал очистительным пламенем сжигал посохшую траву, но временами забирался и в остожья.
Это произошло уже глубокой предзимней ночью.
Четыре дня подряд валил с неба на холодную землю тяжелый мокрый снег, потом наступила короткая оттепель, пригрела, растопила верхний слой, а вслед за оттепелью грянул резвый морозец. Поля окрест села заблестели, подернутые необычным для осени настом.
Людмила знала, что беднота как собралась на сельский сход еще с полудня, так и бурлит, не расходясь по домам. Опять раскулачивают. По весне выселили куда-то в самую глушь, на Ангару, четыре семьи. Среди них Кургановых и Савельевых. Когда пришли к Кургановым объявить решение схода о выселении, Андрей Ефимыч схватил стоявший у порога лом — и быть бы беде, да подоспели мужики, вышибли у него из рук страшную железину. У Савельевых нашли под половицей в доме вычищенный, готовый к делу обрез и целый ящик патронов. Судить бы этих вражин тут же, самым жестоким судом народа… Вскипела ярость, да как-то быстро схлынула: «Ладно, черт с ними! Пущай себе едут на Ангару. Мы не звери, как кулачье проклятое».
После этого лето тихо прошло, в горячке полевых работ. А осень настала — в амбары ссыпали урожай, и вновь теперь поднялось: почему же все-таки у этого нет почти ничего, а у того — закрома от пшеницы ломятся?
Забегал к Голощековым поздним вечером Трифон Кубасов. С угольно горящими глазами «по старой дружбе» рассказывал, что на поддержку бедноте приехал представитель из Шиверска. В кожаной кепочке, и штаны тоже кожаными леями подшиты. Голос — труба. Распалил народ. Лютуют мужики. За кем что есть худое — все вспоминается, все в одну строку идет. До Голощековых по порядку разговор еще не дошел, но доброго они себе пусть не ждут. «Исплататоры» раз, «твердозаданцы» — два. На него, на Трифона, им надеяться больше нечего, защищать их он не станет. Потому, что сход все равно не перекричишь, и еще потому, что они так и есть «исплататоры» и «твердозаданцы». Сто разов говорил им, сто разов с ними спорил — пенять теперь не на кого. На себя пусть пеняют.
Трифон ушел снова на сход, а Семен схватил шапку, дрожащими руками надернул однорядку, кой-как запахнулся и побежал за ним следом, кинув своим через плечо:
— Ну, вы тут тоже сопли-то не распускайте. Черт их там знает, чего они нарешают!
Хрустко проскрипел у него под ногами ледок, настывший у выхода из ворот. Вся семья вывалилась на крыльцо, глядя в спину Семену, уходящему в беспокойную темь.
По селу, словно бы чуя охватившую его тревогу, с подвыванием перебрехивались собаки. Почти в каждом окне от смолевых костерков на шестках или от сальных плошек перебегали по стеклам светлые тени. Все село выжидало. В каждой избе — свое. И готовились. Тоже всяк по-своему.
За дело взялась Варвара. Стариков шуганула в дом, чтобы зря под ногами не путались. Пусть из сундука мануфактуру, какая есть, достают да вокруг тела своего, что ли, наматывают. На всякий случай.
Деньги, что были в доме, она забрала сама, стиснула в кулаке и размахивала им, соображая, куда же, куда, в какое место при себе их схоронить. Людмилу с Иваном и Петром, сыновьями своими, погнала в амбар нагребать пшеницу в кули.
Но кулей было немного. Мешковина — товар дорогой. А зачем в хозяйстве лишнее? Сколько надо кулей, чтобы с тока в амбар зерно перевезти, столько и заводили. Варвара прибежала, глянула:
— Господи! Куда же все остальное-то? И не видать, что поубавилось в закромах.
Урожай в этом году был отменный у всех, а на голощековских полях удался и совсем небывалый.
Варвара притащила пешню и стала с остервенением бить ею в пол, сквозь плещущийся под ударами толстый слой зерна.
— Хучь под пол, на землю, сколько бы его ни выпустить, — бормотала она, — все не на глазах бы. Дык ведь разве пешней просечешь экие плахи! Топором бы, чо ли? Людмилка, золотко, хватай ведро, пересыпай пашаницу из первого закрома во второй!
Парни тем временем, пыхтя и громко сморкаясь, расковыривали на задах навозную кучу, перемешанную со снегом и вонючим ледком. Туда Варвара собиралась запрятать кули с пшеницей. Из соседнего двора за работой парней с любопытством наблюдал Маркушка, в хозяйстве его отца Трифона прятать было нечего и незачем.
Людмила едва дотягивалась до верхнего края закрома, чтобы опрокинуть наполненное тяжелой пшеницей ведро. Быстро заныла спина. Руки в плечах одеревенели. Она безнадежно поглядывала на вороха зерна: разве можно ей одной пересыпать это богатство. И до утра не справишься. А потом, когда Варвара прорубит топором половицу, надо будет снова перегребать зерно в этот закром, чтобы утекло оно под пол в мусор и пыль. А потом еще и заделывать куделей дыру да засыпать поверх оставшейся во втором закроме пшеницей. Вот, мол, люди добрые, глядите, сколечко всего-то у нас зерна…