Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За две недели до постановления за номером 672 сотрудники музея получили строжайший приказ: «развернуть экспозицию». Сроку давалось чуть более суток. За это время надо было распаковать десятки ящиков и снять с валов огромные панно Матисса. Зампред Совмина, коллекционер и художник-любитель Климент Ворошилов вместе с президентом Академии художеств СССР живописцем Александром Герасимовым (запечатлевшим «первого красного офицера» на знаменитом полотне «Сталин и Ворошилов в Кремле») появились в музее рано утром со свитой. Все старания обратить внимание высокого начальства на добротные реалистические полотна или творения прогрессивных художников Запада были тщетны. Пришедшие отлично знали, зачем они здесь и что именно хотят увидеть. И они это увидели. Нина Викторовна Яворская до последних дней не смогла забыть смех и многозначительное покашливание этой «стаи» при виде выложенных на полу холстов Матисса. Делегация покинула музей, не проронив ни слова.
Самым яростным музеененавистником был А. М. Герасимов. Идея использовать здание ГМНЗИ в качестве помещения для московской штаб-квартиры Академии художеств СССР принадлежала именно ему. Герасимов ненавидел музей физически. Ненавидел даже тогда, когда ГМНЗИ ликвидировали, а он сделался хозяином морозовского кабинета. Рассказывают, что в сердцах президент Академии художеств грозился даже повесить того, кто осмелится выставить Пикассо.
Постановление о ликвидации ГМНЗИ было чрезвычайно жестким. Ответственными за его выполнение Отдел по делам искусств при Совете министров назначил председателя Комитета по делам искусств Поликарпа Лебедева, а его помощником Петра Сысоева. Под их личную ответственность следовало в пятнадцатидневный срок отобрать и передать в Музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина «наиболее ценные произведения». На передачу здания и инвентаря новому владельцу — Академии художеств СССР — отводилось лишь десять дней. Все, что, по мнению ответственных сотрудников Минкульта, не попадало в рязряд «особо ценного», предполагали тихо «распылить» по провинции, а откровенно рискованные вещи и вовсе уничтожить. Про уничтожение физически в постановлении конечно же ничего не говорилось, однако такая негласная установка, как вспоминает Н. В. Яворская, имелась[142].
Невольным спасителем коллекции оказался директор Государственного Эрмитажа Иосиф Абгарович Орбели, точнее — его жена Антонина Николаевна Изергина, хранившая эрмитажную коллекцию французского искусства. Это она заставила мужа немедленно ехать в Москву и забирать все, что удастся. Легенда гласит, что два корпулентных седобородых восточных старца, востоковед Орбели и скульптор Меркуров (директор ГМИИ имени А. С. Пушкина С. Д. Меркуров был автором гранитных Достоевского, Тимирязева и статуй-колоссов Сталина), расположились в Белом зале музея на Волхонке. Они делили коллекцию по принципу: «тебе — мне». Орбели брал все, от чего отказывались напуганные москвичи: огромных Матиссов, накатанные на валы панно Мориса Дени, кубистические холсты Пикассо, коричнево-черные полотна Дерена…
Когда в январе 1949 года сессия Академии наук СССР призвала к борьбе против «космополитизма», «низкопоклонства перед Западом» и выступила за утверждение русских приоритетов в науке, главного очага «формализма» уже не существовало.
Сталина не стало в марте 1953 года, а всего полгода спустя несколько полотен французских импрессионистов появились на стенах Пушкинского музея. Затем началось медленное, но уже не прекращавшееся внедрение новой французской живописи в коллекции ГМИИ и Эрмитажа. Летом следующего, 1956 года, года ХХ съезда и ввода советских войск в Венгрию, в самый разгар хрущевской оттепели, в музее на Волхонке прошла выставка «Французская живопись XIX века» из собраний французских музеев, составленная в том числе из произведений французских импрессионистов и постимпрессионистов, кем-то из советских зрителей хорошо забытых, а кем-то и вовсе увиденных впервые. Но распространяться о том, кто и когда привез эти картины в Россию, еще было небезопасно. Пройдет несколько лет, и кто такой «М», а кто «Щ» забудут окончательно. А потом начнут вспоминать, сначала робко произнося их фамилии, а потом восхищаться тому, что в России жили такие удивительные люди.
С конца 1980-х имена Щукина и Морозова сделались чуть ли не нарицательными. Лучшие музеи мира теперь стоят в очереди на получение картин из коллекций двух московских купцов.
Часть третья
ИЛЬЯ ОСТРОУХОВ: ГЕНИАЛЬНЫЙ ДИЛЕТАНТ
Глава первая. «Лавинный темперамент»
«Старая Москва звала его просто „Ильей Семеновичем“, без фамилии, словно никакой фамилии у него не было. Это — особая, исконная российская честь, означавшая, что другого человека с таким именем-отчеством не существует, а этого, единственного, должен знать всякий. Он делил в собирательстве это отличие только с „Павлом Михайловичем“ — с самим Третьяковым… Династия людей имени-отчества вообще кончается. Новое время ее не возобновит». Критик Абрам Эфрос написал эти слова в 1929 году, когда людей с подобным, чуть ли не великокняжеским титулом почти не останется.
«Илья Семенович был одним из самых замечательных русских людей, каких мне приходилось встречать», — вспоминал близко знавший его П. П. Муратов, сам бывший ярчайшей фигурой Серебряного века, а после эмиграции — культуры русского зарубежья.
«Он был человеком большого ума (что для России еще не большая редкость), сильного, даже властного характера (что уже несколько реже) и огромной, неистребимой, деятельной любви к жизни (что, пожалуй, являлось у нас и совсем редкостью). Это последнее качество и было как раз связано с разнообразнейшей обаятельнейшей одаренностью Остроухова.
Он был всесторонне способным человеком. Любовь к жизни и интерес к жизни непрестанно поднимали способности его на уровень некой повышенной напряженности. Всякая мысль становилась для него неотложной, всякое делание — настойчивым, всякая забота — острой, всякое дело — живым… Этот человек никогда ни в чем не умел быть безразличным», — подытоживал Муратов.
При всех положительных качествах Илья Семенович часто бывал несносен. Из-за отвратительной несговорчивости, безапелляционности в суждениях, взбалмошности и капризности (чаще показной) он заслужил в свой адрес невероятное количество едкостей и колкостей. Этого противоречивого человека действительно можно было не любить и за многое упрекать. Однако «темпераментность натуры» все искупала. Он «вечно горел страстями», как выразился Муратов, поэтому никогда и ни при каких обстоятельствах оставаться равнодушным и безразличным не мог. Представьте себе семидесятилетнего старца, пишущего народному комиссару здравоохранения Семашко гневное письмо, призывая покончить с негодяями, обрывающими в садах сирень, и приказать задерживать «всякого проходящего с сиреневой ношей и строго-настрого запретить продавать сиреневые букеты на улицах».
Если он кого-то любил, то не жалел ни времени, ни сил, чтобы помочь: лучший тому пример — отношения с Валентином Серовым и Николаем Андреевым. Первый, впрочем, был его ближайший друг, товарищ юности, правая рука по совету Третьяковской галереи, а Андреев — начинающий скульптор, на которого покровительствующий ему Остроухов когда-то «поставил» и выиграл; вернее, выиграли все, поскольку только благодаря его интуиции мы имеем великий андреевский памятник Гоголю, ютящийся ныне в сквере на Никитском бульваре.
Илья Семенович умилялся красоте пейзажа, совершенству античной вазы, хорошо сделанной картине. Любил писать письма,