Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Владимир Капитоныч почувствовал себя очень плохо. Вероятно, у него было что-то неладно с давлением. Может, именно это и помешало ему вовремя остановить старика. Он шарил у себя в ящике и, не находя чего-то, то ли таблеток, то ли бумаг, становился все краснее.
— Что же касается панорамы, — продолжал нудить старик Болотин, — то здесь очень широкая панорама, если вы видели шире, то скажите, как вы это понимаете. Зная поселок, или, как вы говорите, эту действительность, можно догадаться, что там у них дальше, за домами. Там деревянные сортиры. Вы, может, бывали в этих поселках. Такие, знаете, будочки. Потому что канализация в этих домах всегда не работает, а куда-нибудь сходить надо, хотя бы и новая жизнь, так что приходится по старинке, знаете, на морозе, но если эти будочки войдут в панораму, то это испортит картину современности и вы сами скажете: «Хальт! Но пасаран!» Так что вы уж простите, что я сказал пару слов. Но я думал, уж если идет разбор, так пусть будет разбор…
Теперь уж никто не дремал. Теперь слушали все. Всем было интересно, что на это скажет шеф и чем все это может кончиться. Но шеф не сказал ничего. Наверное, ему стало совсем уж худо. Он промолчал, потом буркнул:
— Ладно, идите, товарищи. Мне сейчас некогда, надо в обком.
* * *
— Что бы это все, по-вашему, могло значить? — спросил Коля у Евгеньева.
Обозреватель пожал плечами. Они стояли в конце коридора, у тихой курилки.
— Я думаю, старик собрался в Израиль, так что теперь ему море по колено, — сказал Коля.
— Ну и что, если собрался? Все равно их не очень выпускают, — сказал Евгеньев. Он был в курсе, потому что по просьбе сокурсника подкармливал иногда одного «отказника» (писал этот человек под псевдонимом, конечно, и даже деньги получал за него другой).
— А все же это, наверное, большой кайф, — сказал Коля. — Взять вот так раз в жизни, хоть раз — взять и врезать Капитонычу. Все сказать, что ты о нем думаешь.
— Непонятная история, — сказал Евгеньев. — И никто нам ее не объяснит.
— Как знать, — сказал Коля. — Риточка может знать. Она все знает. В этом ее сила.
— Без нее далеко не уедешь, — согласился обозреватель.
— И заметь, при всякой власти она будет в силе, — сказал Коля. — Может, она и есть это загадочное среднее звено.
— Может быть, — согласился Евгеньев. — Пойдем спросим у нее.
Риточка ворковала с Геной. Это был деловой разговор, но они вели его очень тихо, чуть не шепотом, это придавало разговору любовно-интимный колорит.
— Не тушуйся, — убеждала Рита. — Замени одну-две фотографии. Сделай вид, что теперь все по-другому. А я уж сама ему отнесу — скажу, ты улетел в командировку. И не беспокойся, все будет о’кей. Понял?
Гена смотрел на Риточку с восхищением и благодарностью. Вошли Коля с обозревателем. Евгеньев спросил:
— Риток, ты не знаешь, что со стариком Ефросиньичем? Какая муха его укусила? Нет, нет! — Обозреватель повернулся к Гене. — Нет, я не говорю, что он не прав. Он прав по существу, но откуда такая смелость? Прямо как Александр Матросов.
— У Семенгригорича рак, — сказала Рита вполголоса и прижала к губам пальчик.
— А тебе-то, тебе как известно? — изумился Коля.
— Семенгригорич со мной поделился. — Рита кивнула с печальным достоинством. — Очень его жалко.
— Вот так, — сказал обозреватель.
— Да, вот так, — согласился Коля.
Гена встал. Он испытывал неловкость, когда мужчины окружали Риточку. Он еще не привык к своей новой роли, тем более что и роль его, кроме них двоих, пока еще никому не была известна.
«Надо сказать, надо объявить всем», — подумал Гена. И отметил про себя, что мысль эта его страшит. В подобном объявлении было что-то окончательное, непоправимое.
— Пока! Я тебе еще позвоню, — сказал Гена и вышел.
* * *
Обозреватель Евгеньев должен был отредактировать комментарий о положении на Ближнем Востоке и до конца дня отдать его шефу на подпись. Надо было уйти к себе в комнату и за полчаса отделаться от комментария, но он не уходил. Он сидел в предбаннике, в своем любимом углу напротив Риточки, и поверх очков наблюдал за редакционной жизнью. Рита сегодня, в который уж раз, удивила его своими странными, совершенно неофициальными отношениями со стариком Болотиным, и теперь Евгеньев с любопытством ждал новых сюрпризов. Что же до комментария, то комментарий Вальки Рабиновича, который писал под звучным псевдонимом Днестров, не нуждался ни в каком редактировании, потому что Валька, настрочивший тыщи этих комментариев, не хуже самого Евгеньева знал все эти затрепанные слова, которыми положено было говорить про международное положение и внешнюю политику (даже пословицы были из года в год все те же — «шила в мешке не утаишь», «собака лает, а караван идет дальше»). Единственное, что вызывало возражение у Евгеньева (но оно не подлежало редактированию), был Валькин псевдоним: и что они, точно итальянские евреи, цепляются за эти свои географические псевдонимы — Днепров, Волгин, Днестров? Столько же есть еще нетроганых, исконно русских фамилий, какой-нибудь Сидоров, Саморуков, Козлов, Баранов, Хомяков, Колесников…
Вскоре, впрочем, Евгеньев и вовсе забыл про комментарий, потому что к Риточке пожаловал очень обтрепанного вида автор по фамилии Залбер. Этот человек год за годом носил в журнал какие-то свои изыскания о жизни и смерти комиссара Залмансона, который после революции возглавлял то ли чека, то ли ревком где-то на Волге, кажется в Костроме. Когда белые на время взяли город, они этого Залмансона, естественно, шлепнули, и вот теперь Залбер, обладатель уникального залмансоновского архива, приносил в редакцию все новые и новые сведения о жизни этого пламенного деятеля, который, судя по самому последнему опусу Залбера, отличался незаурядной жестокостью и был беспощаден ко всем без исключения врагам. Риточка по доброте душевной хлопотала за этого графомана и за его Залмансона. И сама Риточка, и Залбер были уверены, что только благодаря заступничеству в журнале прошла недавно заметка, приуроченная к столетию Залмансона. Евгеньев отлично помнил, как на той памятной планерке, когда снова зашла речь с Залмансоне, Валевский вдруг зачитал какое-то самое безжалостное высказывание покойного комиссара и при этом они переглянулись с шефом и Колебакиным.
— Как вы на это смотрите? — спросил Валевский, и Колебакин улыбнулся:
— А что? Просто дать цитату, без комментария. Плюс кратенькую информацию.
— Что ж, дадим, пожалуй, — сказал шеф.
Залбер ликовал, потому что истлевшему Залмансону было наконец воздано по его ревзаслугам. Залберу и в голову никогда не пришло бы, до какой степени кровожадно звучала сегодня возбужденная речь его возлюбленного и несправедливо забытого Залмансона. Впрочем, может быть, не один Залбер (за которым в редакции закрепилось два прозвища: общередакционное — Голодранец и второе, более интимное, — Нищий Еврей) проглядел подтекст этой публикации: Боже мой, комиссар так комиссар, юбилей так юбилей, фамилия, конечно, не очень, так это же сто лет назад он получил такую фамилию, тогда все было возможно — вот Залбер уже было чуток приличнее, да и звали его Марилен, а не Мордух.