Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это воспоминание так взволновало Петра Иваныча, что он некоторое время не говорил, а только испускал глухое рычание. Лицо у него сначала побагровело, потом посинело, так что я не на шутку начал опасаться за окончание рассказа о его похождениях. Но, слава богу, выпив стакан воды, он успокоился.
– Вот, мой друг, – сказал он мне, – ты мне в то время тоже разные эти колкости говорил… помнишь?
– Виноват, Петр Иваныч, был тот грех!
– Ну так попомни ты мое слово: эти – пенкоснимателями, что ли, ты их называешь? – они вдвое против нас, стариков, язвительнее будут. Ума у него с горошину, благородных чувств никаких, вот и сидит он и ехидствует, как бы ему эту горошину в оборот пустить. И пущает. Там, где мы руками зря вперед тыкали, они на законном основании тебя изведут. Мы – фюить! – и дело с концом, а они зудом жизнь твою вызудят. Я, брат, простить могу; он – не простит. Не человек, брат, он, а шкап с выдвижными ящиками. На всяком ящике у него ярлык наклеен, а потому ему сразу видно, который ящик выдвинуть следует. И ежели ты, например, калач украл, я тебе скажу: «Ты это что, курицын сын, наделал?» А он тебя призовет: вы, скажет, калач, вам не принадлежащий, себе присвоили, так за это вы подлежите по такой-то статье такому-то истязанию. И не проси его! не разговаривай! «Ничего, скажет, я не могу, потому что воровство, во-первых, строго воспрещено законом, а во-вторых, обществу может угрожать гибель, если воров не преследовать! И ведь достигнут они – превознесутся, произойдут! Ты вот шутишь: говоришь, что я разоряю, – а кого разоряю-то я? Вон он… вон голоштанник-то по улице фалдочками трясет… Его я разоряю – вот кого! А того «молодого человека», пенкоснимателя-то… нет, брат, его уж не разоришь! Мы как в наше время достигали? Мы достигали врассыпную, вразброд! Стало быть, если ты не матушкин сынок или не тетка тебе графиня Татьяна Борисовна – хоть ты за двадцать человек аппетит имей, а все ничего не поделаешь! Разве что из сотни одному счастье порутирует. А эти переплелись! Они не разбирают промеж себя, кто матушкин, кто курицын сын, а прут вперед – и все тут. Уж и теперь они, не хуже любого попа, на нас, стариков, засматриваются. Ты еще похолодеть-то не успел, а он уж тут как тут. Шнырит около кого ему следует, объясняет свои поступки, благородно распинается – и достигнет! Достигнет, потому что, по правде сказать, везде он один кандидат. Сунь ты рукой в щучий садок – все равно, как ни шарь, щуренка вытащишь! Так-то, душа моя. На чем бишь я, однако, остановился, рассказывая о похождениях-то своих?
– На закладных, Петр Иваныч. Закладные ваши признаны были не подлежащими удовлетворению.
– Ну да. Поехал я тогда опять в деревню, а жене велел московский дом продавать. Приезжаю – и что вижу? Машины мои проданы, скот – тоже, лес вырублен… «Иван Парамонов, мошенник, вор ты», – говорю. «Никак нет, ваше превосходительство», – говорит. «Как же ты не мошенник! Где лес-то? Где машины? Где скот?» – «Лес, – говорит, – на топливо срублен, потому не околевать же мне на морозе; машины со временем испортились, скот тоже со временем весь выпал!..» Поверишь ли, мой друг, я даже глаза выпучил. В суд, думаю, идти – так, верно, я сам в контракте что-нибудь напутал! Значит, придешь туда, только выругаешься – что толку? Бросил все – и айда в Петербург! Спасибо, генерал Мудров меня еще по полку знал – ну, приютил. А сколько есть таких, о которых генерал Мудров даже понаслышке понятия не имеет!
– Да, сколько таких? – повторю вместе с Петром Иванычем и я.
А на них-то именно и отразился преимущественно финансовый вопрос. Пошли они сначала бойко, потом тише, тише и, наконец, сели. По временам фортуна как бы благоприятствовала им: тот в земскую управу попал, тот, в качестве мирового судьи, ребятишкам на молочишко доставал, но когда оказалось необходимым и там делиться жалованьем с секретарями да письмоводителями – тогда… тогда в перспективе осталось уныние – и больше ничего. А вместе с унынием появилось какое-то страстное, жгучее стремление в Петербург с целью попытать, не будет ли тут чего…
Но ничего уже не оказалось, потому что «молодые люди», о которых Петр Иваныч говорил, что они переплелись между собой, все пенки сняли. Кадыки, обескураженные, полинявшие, слоняются по стогнам столицы, и до того оробели, что не могут даже объяснить, чего им хочется. Те, которые еще могут тыкать руками вперед, начинают догадываться, что этим, кроме удовлетворения чувства мести, все-таки ничего не достигнешь, а те, которые не могут давать рукам волю, только взывают: «Откуда мне сие» – и в тщетном ожидании ответа утрачивают всякую бодрость.
На первых порах эти люди и в Петербурге начинают бойко. Сознание, что в кармане еще есть выкупное свидетельство и что оно в то же время последнее, заставляет их рисковать. Либо пан, либо пропал – и вот наш кадык бежит к Елисееву, кутит у Донона и Дюссо, платит 25 р. за кресло на Патти, беснуется в театре Буфф и так далее. И везде нюхает, везде ищет, как бы нужного человека подцепить. Там прослышит: дорогу новую придумывают, в другом месте – банк облюбовывают, в третьем – такое предприятие, ну такое