Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Самой достойной для них наградой, простите за пафос, Николай Николаевич, будет нетускнеющая об их делах память, — отвечал Петр Васильевич. — А еще — чтобы земли, ими открытые и исследованные, не пропали в забвении.
— Да что ж вы такое говорите, Петр Васильевич! Оставить их в забвении было бы величайшей глупостью правительства, — решительно сказал Николай Николаевич. За последние годы эти мысли так проникли в его сердце, что он немедленно возбуждался при одном их упоминании. А от правительства в лице Нессельроде и иже с ним столько уже вынес, что ничего хорошего от него не ждал и только удивлялся многотерпению государя императора. — Конечно, министры приходят и уходят, они, но сути своей, временщики, а у временщика важнейшая забота — свое благосостояние. Одна надежда, что государь как хозяин земли Русской не допустит нерачительного к ней отношения. А иначе — зачем все это? — показал генерал на растянувшийся вдаль караван. — Зачем Амурская и Сахалинская экспедиции? Зачем, наконец, все мы?!
Петр Васильевич ничего не ответил. Да и что можно было ответить на эти, может быть, самые главные и в то же время такие риторические вопросы? В какие-то моменты жизни они возникают почти у каждого человека: зачем я живу, страдаю, радуюсь своим победам и мучаюсь своими поражениями — все это кому-то и зачем-то нужно? И хорошо, если ответ будет: да, нужно.
Они находились на мостике «Аргуни» и даже с этой небольшой высоты были видны неоглядные дали амурской поймы. Петру Васильевичу в какой-то момент показалось, что они плывут по темно-зеленому океану, волны которого колышутся так медленно, что кажутся застывшими, — это кое-где над кустарниками и мелколесьем вздымались купы более высоких деревьев — сосен, пихт, елей, дубов… «Эти волны-купы своими формами, цветами и оттенками оживляли однообразную равнину, превращали плоскую картину в объемную — так выдающиеся люди, — подумал вдруг капитан, — своими делами, своими незаурядными жизнями одухотворяют человечество и оправдывают его существование в глазах Бога».
«Вот как, — иронически усмехнулся про себя Казакевич, — да я философом становлюсь; не дай господь, еще и вслух так же рассуждать начну — то-то смеху будет».
И он тихонько рассмеялся первым — над собой, над своими мыслями.
— Я сказал что-то смешное? — нахмурился Муравьев.
— Да нет, что вы, Николай Николаевич! Это в голове моей мелькнуло нечто поэтическое, и оно показалось таким смешным, что я не удержался. Прошу меня извинить.
— Это вы простите мою мнительность, — смутился Муравьев и постарался уйти от неловкой ситуации. — Интересно, сколько еще до Мариинского поста?
— Миль двести, не меньше, — подумав, ответил Казакевич. Он в подзорную трубу обозрел окрестности. — О-о, вон, кажется, лодка оттуда. По крайней мере, офицер на ней — наш моряк.
Действительно, вскоре к «Аргуни» подошла и развернулась, пристраиваясь к борту, четырехвесельная шлюпка с молодым морским офицером на руле.
— Кто вы и сколько еще до Мариинского поста? — нетерпеливо закричал в жестяную трубу-мегафон генерал-губернатор.
Офицер встал на корме шлюпки и отдал честь.
— Мичман Разградский, ваше превосходительство! — крикнул он в ответ. — До Мариинского поста около пятисот верст. Я привез вам письмо от Геннадия Ивановича Невельского.
— Давайте сюда письмо! — крикнул Муравьев Разградскому, а Казакевичу недовольно сказал: — Вот видите, около пятисот, а вы говорите: двести.
— Я сказал: двести миль. Имел в виду, разумеется, морские мили. Это триста семьдесят километров. Немного ошибся.
— Ага, немного, на сто пятьдесят верст, — сварливо сказал Муравьев, но тут же улыбнулся, как бы говоря: не принимайте мое недовольство всерьез. — Но все равно, пора поднять флаги расцвечивания. Петр Васильевич, потрудитесь отдать распоряжение.
Разградский взбежал на мостик, снова козырнул и вручил генерал-губернатору запечатанный пакет.
— Ну-ка, ну-ка, что там пишет Геннадий Иванович? — бормотал Николай Николаевич, разрывая обертку пакета и пробегая глазами содержание письма. — Та-ак… Настоятельно предлагает оставить сотню казаков на устье Хунгари, правого притока Амура, чтобы они через Хунгари и Хуту, которая впадает в реку Тумнин, вошли в сношение с Императорской Гаванью — туда должна прийти из Японии эскадра Путятина. Как считаете, Петр Васильевич?
— Геннадий Иванович если что предлагает, то можно быть уверенным, что он продумал вопрос основательнейшим образом.
— Да не такой уж это сложный вопрос!
— И тем не менее. У Невельского нет малых вопросов. Сейчас, когда разворачивается война и есть угроза нападения на наши восточные владения, любая мелочь может оказаться существенной. Вот придет Путятин в Императорскую Гавань, а вслед за ним нагрянут англичане и французы — что тогда?
— Я над этим думал всю дорогу и давно решил укреплять все наши посты.
— Вот видите. Значит, Геннадий Иванович прав.
— Это значит, что голова есть не только у начальника Амурской экспедиции, но и у генерал-губернатора, — неожиданно рассердился Муравьев.
— Простите, Николай Николаевич, — сконфузился Казакевич, — я не это имел в виду.
Муравьев махнул рукой. Сейчас он был неприятен самому себе: и чего так взревновал к Невельскому, да к тому же показал подчиненным эту ревность? Отвернувшись от мичмана, он совсем забыл, что тот остался стоять на мостике. А вспомнив, ощутил, что краснеет. Этого еще не хватало!
— Мичман, вы спускайтесь в кубрик, отдохните с дороги. Выпейте чаю…
— Слушаюсь, — вытянулся Разградский.
— …А через час я отправлю «Аргунь» вперед, вместе с вами и вашей командой. Надо предупредить Невельского о нашем приходе. Он ведь в Мариинском?
— Может быть, и в Де-Кастри. Но там — рядом. Его сразу известят.
— Хорошо. Надо найти место для причала и высадки людей и лошадей, выгрузки продовольствия и военного снаряжения. Задача непростая.
— Мы давно готовимся, ваше превосходительство, — бодро заявил Разградский. — Начали еще до получения известия о разрешении сплава. Геннадий Иванович был уверен, что сплав нынче состоится обязательно.
Мичман сказал это с такой веселой убежденностью в ясновидении своего начальника, что Муравьев невольно глянул на Казакевича, а тот развел руками: мол, что я говорил?
— Идите, мичман, — мрачнее, чем следовало бы, сказал генерал. Ревность продолжала грызть его сердце. Ревность и мысль о том, как неодобрительно отнеслась бы к ней его Катрин.
Разградский на пороге обернулся и совсем не по форме сообщил:
— А у Геннадия Ивановича второго апреля дочь родилась! Оленька!
— Вторая?! — в голос ахнули Муравьев и Казакевич.
— Первая, Катенька, умерла. Чуть больше года пожила и умерла, — вздохнул мичман.
— Вот как! — изменился в лице Муравьев. — А ведь Геннадий Иванович ни словом не обмолвился!