Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут же стало сложнее. Ниоткуда взялась, заструилась печаль. Почему сразу после погромов, одновременно с ними начинает вдруг горло царапать небывалая нежность? Разве жесткому ритму подчиненная музыка может печалить? Хулиганский кураж, вдохновлявший на бой, на погром, на отвагу в продвижении к проводке, которая оголенно пульсирует в глубине абажура между ног у девчонок, начинал вдруг отзвучивать темным тоном острожной тоски, рыбьекровным цинизмом, соляной иронией… то вдруг прозрачной грустью, что звенит над перроном вослед уходящему поезду: мол, ребята, расслабьтесь, все сгорело, все кончилось, вообще-то, любовь — это то, что недолго, воспаленная, жгучая радость — это то, что всегда неожиданно смертно… что же ты, брат, такой дурачок?..
Камлаев живо, вмиг, как сумму квадратов катетов, схватил битловскую гармонию, но только понимание схемы, геометрии, структуры не приносило ничего: они — как остов ископаемого зверя, а как наращивать на этих аккордовых костях, на ребрах ритма живую дышащую плоть, никто не объяснял, не мог. Конечно, нечего и думать было, чтоб записать значками эту вакханалию — получились бы прописи, мелодия не сложнее «чижик-пыжика», а сущность, вещество игры «жучков» так и остались бы неуловимыми и неопределенными… противные, не поддающиеся письменной фиксации.
Все измеримые параметры звучания, вся инженерия тут были совершенно ни при чем, другое было главным — прикосновение, нажим, вот то, что возникает здесь и сейчас при каждом соприкосновении со звуком, как электричество под пальцами, коснувшимися женской кожи, горячей, как утюг, и гладкой, как вода… как бульканье и клокотание в горле воробья, когда он пьет из лужи… как ломота в зубах и привкус ржавчины, когда приникнешь ртом к шипучей ледяной струе, забившей из колонки на деревенской улице, — вот так же просто и настолько же необъяснимо… короче, чтобы что-то тут понять, необходимо было пить из этой лужи, вступить вот в эту новую неведомую воду и ощупью, всей кожей, горлом распознавать сиюминутную особенность течения.
— …Опа! Маэстро в красном галстуке! — услышал он и, не сообразив, чей голос, метнулся, напугался, готовый раздавить о подоконник сигарету.
Своей статью и повадкой вызывая зависть у коротко подстриженных, безликих комсомольцев и предвкушение эротического чуда у девчонок, с руками, втиснутыми в задние карманы баснословных «вранглеров», под лестницу спускался сам Раевский — не то чтоб представитель высшей расы, но все-таки чувак железно, жаропрочно сплавленный из свойств, которые казались Эдисону первостепенно важными для мужика… живой как будто слиток силы высшей пробы, с клеймом лениво-снисходительного превосходства, абсолютной свободы.
— А ну-ка дай, изобретатель, в зубы, чтобы дым пошел, — потряхивая гривой, Раевский плюхнулся на подоконник рядом с Эдисоном, взял сигарету, ловко выбитую Эдькой из пачки, размял раздумчиво…
Почетно это было — покурить с Раевским, который культивировал презрение почти ко всем без исключения, от мала до велика, мерзляковцам, благонамеренным заложникам классических гармоний и совпаршивовской текстильной индустрии. А Эдисона Алик почему-то привечал… смотрел на Эдисона не со сложной смесью почтения, отвращения и ужаса, как многие, но, так сказать, с благоговением иного рода: пацан шестнадцати неполных лет, то есть Эдисон, был ТАМ, куда советский человек въезжает лишь на танке, в составе самой сильной в мире армии, или куда пускают только по дипломатическому паспорту… иначе за кордон железной империи Советов не проникнуть, не выбраться туда, где люди одеваются «по стилю», а не по государственному плану. А Эдисон, вот этот шкет, он видел, он дышал тем воздухом… вот Алик и, бывало, тряс его, допытываясь яростно: как там одеты? в джинсах? в облегающих? а мужики? а бабы?.. а что за музыка на улицах?.. а пьют чего? ты пил?..
— Я что хотел спросить тебя, маэстро… — Раевский выпустил с причмоком дюжину колец из пасти и продолжил, — я вроде как услышал, ты «Битлов» играешь. Ну, «Хани донт» и все такое прочее. Ты, ты… чего ты так напрягся? Я как услышал… честно… малость обомлел, вот прямо паника взяла — что это? как? откуда?
— Ну и чего?.. играю, да.
— Ну вот и именно, и я про то. Давай ко мне, соединяйся с нами. Нам клавишник нужен как раз. А где такого взять, чтоб он не тормозил, а прорубал с пол-оборота? И вот он ты! Нашел… Тебе ж на слух квадрат сыграть, как мне не мимо унитаза. Нет, если ты, конечно, хочешь… всю жизнь торчать на музыке для лбов, но ты скажи мне честно, вот сколько ты запомнил тактов из Равеля на первый раз? Да взять любого из этих гнойных мертвяков… они для лбов, для критиков, конструктор… ну что-то вроде синхрофазотрона…
— Хорош, не растекайся, Алик. Ты сказал — я услышал. Скажи, когда и где, — я подвалю.
— А это… ребят… — под лестницей возник Сережа Кривошлыков, — оставьте дотянуть…
— Хер, завернутый в газету, заменяет сигарету. Исчезни, школяр!.. Ну а чего когда и где… Ты как насчет сегодня вечером, чувак? У нас бардак нехилый намечается на флэте у чувака тут одного. И хата центровая, и перенсы на даче на два дня. Придем, сыграем, покиряем, еще поиграем, еще покиряем. Или чего — отец не пустит, мамка заругает? А то давай. Такие кадры будут — что ты!.. я сам неделю лично отбирал. Решай, чувак… сам, может быть, с герлой какой поближе познакомишься. Ну че ты ходишь со своими пионерками в кино? Они ж чистюльки да и маленькие все. А тут марухи тертые, не сыроежки там какие-нибудь, да.
— Ну и чего — когда, куда?.. — Он, Эдисон, еще не знал, как все решится с матерью, с отцом… тем более с отцом… ага, и тем более с матерью, но был готов, уже шагнул как будто в эту новую, неведомую, смутно-соблазнительную жизнь…
Само вот слово — «кадры» — звучало треском пленки, мельканием цветных объемных бабских образов на белой плащанице широкого экрана: за первой, одной, влекущей, вступившей во владение твоим проснувшимся желанием, является еще одна, другая, еще чудеснее, пригоже, ладней, увлекательнее, потом еще одна, еще… и так, пока не оборвется пленка, но это, разумеется, случится так не скоро, как будто вообще конца не будет никогда.
— Ну так чего, заметано?
— Заметано и похоронено, — заверил Эдисон, по-прежнему не зная, что будет говорить отцу и матери.
— Во! Речь не мальчика, но мужа. Слышь, Эдисон, а ты вали все на меня… моя же мать с твоей работает… да и я сам вчера узнал случайно. Скажи, что это я тебя позвал, Раевский Алик, сын Софьи Николаевны, весьма приличной женщины и все такое прочее. Скажи, пойду «Весну священную» у самого Раевского послушать, интеллигентно чаю, да, с безешками попить. Ты знаешь, кто мой фазер?.. Глыба.
— Да знаю уж. Создатель фонтана «Дружба народов».
— Иронизируешь? Согласен, брат, оптимистичная баланда для колхозников, доярка и пастух на сотню голосов… зато пластиночки мне батя добывает правильные, понял? Короче, в шесть на Пушке. Я буду там кадров встречать. Прикинулся бы только немного постильней. А то прости, конечно, ты ходишь как рабочий завода «Красный пролетарий» — на танцы во Дворец культуры имени Цюрупы. Еще всех кадров мне перепугаешь. Нет, ну, на танцах в сельском клубе мочалки без вопросов все твои…