Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну ты б и дал мне что-нибудь…
— Чего? Это как ты себе представляешь? С себя, что ль, снять и на тебя надеть? Да и пока мы не достигли коммунизма, мани еще никто не отменял.
— Я куплю, но потом. Поди, запас кое-какой имеется. И не надо мне тут… да так да, нет так нет.
— Ну-ка встань. — Алик сделал соответствующий жест. — Ну по росточку вроде ничего, сойдут. Есть подходящие траузера в загашнике. Родные, штатные, ты и не видел никогда таких. Я для себя брал, понял?.. вот только жопу разожрал — не лезут ни хрена. Но только извини: захочешь насовсем — в три сотенки целковых тебе встанут.
Он внутренне присвистнув: цена была заоблачной, отец за месяц получал пятьсот… ну, не считая премий самого высокого пошиба… вторую их с Мартышкой отцу вручили прошлым годом за удаление из мозга доброкачественной опухоли с астрономическим названием, которое Камлаев позабыл; одно название этого будто космического тела свинцово сдавливало слух какой-то абсолютной безнадегой — казалось, что больному этой «кометой Галлея» уже не уцелеть, разломит череп изнутри растущей массой красного карлика… и этого хватало на домработницу и дачу, на колбасу, икру и шоколад для целых трех нахлебников… а тут три сотни рубликов? За что? Ну, сотню, полтораста еще куда ни шло. Да нет, отец, конечно, не был скуп; он вообще все деньги отдавал в распоряжение матери, и на Мартышкино шмотье шли горы — чем дальше, тем выше, но все равно… ну, что ли, стыдно как-то.
— Слышь, Алик, — Эдисона осенило, — а ты консерваторских многих знаешь?
— Ну знаю, а что?
— Ну а по классу композиции?
— И этих тоже. Совсем гнилой народ, мозги — окаменевшее дерьмо. Ты пообщаться хочешь? Да ну, ты брось… они ж на слух, без нот, ни такта не сыграют… роботы.
— А среди них… ну, эти… двоечники есть? Ну если человек тупой или там просто болт на все занятия забивал, то у него ж потом проблемы. Задания надо ж делать, там фугу такую, там фугу сякую.
— Ну, их проблемы. Тебе-то что?
— А то. Вот если я им фугу… ну, там не фугу, да, но что-то сочиню.
— Ты что, всерьез?
— Штаны-то мне нужны, — проворчал Эдисон. — Где я тебе триста целковых возьму? По электричкам, что ли, побираться?
— Ну ты… маленький Моцарт. А что, можно спокойно снимать по тену с носа. А то и четвертной, если крепко прижмет. Такие есть!
— То есть ты хочешь сказать, твои самые первые композиторские опыты были связаны с желанием подзаработать?
— Ну да, совершенно был шкурный мотив. То есть такой же совершенно, как у Баха, да (смеется). Ну и Моцарт там тоже… это вещи же общеизвестные, да. Ну, что Моцарту новый камзол обходился в симфонию. То есть, если оставлять за скобками суть дела, то есть собственно музыку, уровень, да… Ну то есть все это были совершенно ученические вещи… ну, ученические фуги, да, и все такое прочее… как в автошколе совершенно, да, когда там человек показывает, что может тупо с места тронуться.
— Неплохо получалось зарабатывать?
— Ну как неплохо? Больше бы хотелось. Рублей по сто пятьдесят, по двести снимал за месяц ближе к очередным экзаменам. Чем больше в фуге голосов, тем выставлял дороже: за каждый голос по пятерке сверху.
— А что бы было, если бы тебя поймали за руку?
— Так меня и поймали. Ну это как бы тоже известная история, я очень знаменит стал после этого.
— А расскажи. По-моему, это очень интересно.
— Ну, я крутился на вот этих лоботрясах, наверное, года полтора уже… миллионером уже стал… ну то есть сначала приноравливался только, потом во вкус вошел. И был такой студент в то время, Малдыбаев. Известный, кстати, композитор такой впоследствии, лауреат всех премий. Ну, поступил в консерваторию по этой вот нацменской квоте… Ну вот, он богатенький был (смеется) и мой постоянный клиент. Класс вел Мостовщиков такой…
— Ну как же, как же…
— Да. И вот приносит Малдыбаев ему очередной мой опус, да… а тот же, мягко говоря, ну, не совсем дурак… он смотрит, смотрит, а там такая… ну, в общем строгая полифония как бы, да… ну демонстрация владения контрапунктом, там имитация, там параллельные аккорды в консонанс над главным голосом и все такое прочее… ну это как бы сложно, да — достичь симметрии всех голосов… ну и так далее, и так далее, и все это ну как бы ближе к Веберну, по которому я зарубался тогда… Ну вот и все, Мостовщиков берет нацмена за грудки и начинает: «Чья эта работа? Я знаю, Малдыбаев, что не ваша, потому что это написано способным человеком». Ну, он, Малдыбаев, и сдал меня. И все, Мостовщиков бежит, как лось, по коридору Мерзляковки с ревом «где этот бизнесмен?». И мне было предложено подумать, не поступить ли, да, по классу композиции.
— То есть, вот так все было решено?
— Формально — да, вот так. Нашелся повод, так сказать. А если попытаться описать, что именно я думал в тот в период… как мыслил данность, да, текущего момента, то в исполнительстве мне было уже тесно, и вот примерно по каким причинам…
С музыкальным миром было явно что-то не так. Все было внешне очень хорошо, но он, Камлаев, чувствовал себя как будто втайне, за спиной обворованным.
Все то, что с ним происходило, то, как его употребляли на благо родины и музыки, напоминало более всего аттракцион с участием Гудини: сковали по рукам, сложили чуть не вчетверо, впихнули в тесный куб аквариума — чтоб посмотреть, как он освободится виртуозно, как разорвет «неимоверным напряжением» цепи веками закаленной удушающей банальности. Такой проблемы — разорвать, расколошматить прозрачный гроб и покрутить над головой обрывками — перед ним не стояло. Беда была в том, что, кроме этого вот гроба, как будто не существовало больше ничего. Внутри, по горлышко, по самые глаза стояла тухлая вода… качался снулой рыбой героический Бетховен с его пронзительно-страдательными, да, стахановски-усильными аккордами, как раз с вот этим ощущением скованности будто и разрывания цепей… титан, «композитор торжествующей воли», как будто попиравший саму смерть, поднявшийся в зенит на волнах своего оркестра… еще была желейная подушка томного Шопена, несносное кривляние Жизелей и Кармен, рыдающие скрипки, немного расставания с жизнью из Реквиема спущенного в братскую могилу венца… закисшая от многовекового взбивания, вколачивания, вдалбливания в слух и некогда прозрачная вода нормальной классики — трясина, малярийное болото, базар заветренных восточных сладостей, витрина гастронома «Елисеевский».
Гармония предлагала ощипать себя и выпотрошить, будто бросалась красной отбивной на пышущую жаром сковородку и неприлично раскрывала створки, выбухая наружу устричной слизью, с ликером, с джемом, с патокой, под провансалем прыгала в разинутые пасти; теснясь, как крутобедрые торговки, титаны композиторства наперебой просили: ешьте нас, высасывайте, жуйте, отрыгивайте, всасывайте снова, не бойтесь, мы бессмертны, мы хорошо прожарены, переработаны по ГОСТу, мы в упаковке комбината имени Ван Клиберна, мы заморожены по технологии Гульда, нас можно целиком и совершенно даром, нас сделают еще, и мы не кончимся на этих полках никогда.