Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, я такие угрозы уже слышал на Сицилии. Я спросил у него: «В чем заключается эксплуатация?» Он подумал, подумал и сказал: «На Сицилии бензин дороже, чем в Италии».
В Палермо я одному итальянцу рассказал о жалобах и угрозах сицилийцев. Тот рассмеялся: «Они наши иждивенцы, как и весь юг. Никуда они не уйдут».
Покончив с родной Сицилией, мой попутчик спросил у меня относительно перестройки. С большим трудом подбирая слова, я рассказал ему о том, что у нас делается. Он внимательно выслушал меня, а потом спросил:
— Вот если я русский крестьянин, могу я продать свою землю и переехать куда-нибудь?
— Пока нет, — сказал я, чувствуя, что моя лекция проваливается.
— Э-э-э, — протянул бывший крестьянин и махнул рукой. Да, как бывший крестьянин он хотел выяснить главное — свободен ли крестьянин. И выяснил.
Тут к нам подошла очаровательная девушка в модно продырявленных джинсах и, к моему изумлению, села таксисту на колени. Сицилиец поощрительно улыбнулся, заглядывая девушке в лицо, а потом во избежание кривотолков, сказал:
— Дочь.
Все-таки для бывших сицилийцев это было слишком смело. Дочь попросила выпить, и отец налил ей виски, правда чуть-чуть. Мы выпили втроем, а потом закурили. Я спросил у нее, чем она занимается. Сверкнув глазами по-сицилийски, она затараторила на хорошем английском языке, который я очень плохо понимал. Я только понял, что она собирается поступать в университет, чтобы изучать политику, а в будущем хочет заниматься революцией.
— В Соединенных Штатах? — спросил я у нее, не слишком уверенный, что я ее правильно понял. Оказывается, правильно понял.
— Нет, — сказала она, — там нет пролетариата.
— В Италии? — спросил я.
— Нет, — сказала она, — в Италии тоже нет пролетариата.
— Может, на Кубе? — спросил я.
Она ослепительно улыбнулась и ласково притронулась к моему затылку.
— Юмор, — сказала она.
— Так где же вы будете делать революцию?
— В Южной Америке, — пояснила она, — но надо спешить. Я боюсь, что к моему окончанию университета там не останется пролетариата.
— Еще будет, — заверил я ее, как пожилой социолог с немалым опытом.
Вскоре пустили кино, и девушка пошла и села на свое место. В картине действовали два непримиримых космонавта. Очень злой и беспощадный наш космонавт, и очень храбрый и добрый американский космонавт. От их встреч молнии разбрызгивались по вселенной. Рушились небольшие, уютные планеты.
Иногда, в горячке сражения, они залетали и на нашу планету. И если добрый космонавт на минуту выпускал из виду нашего злого космонавта, наш с демоническим хохотом успевал взорвать какой-нибудь цветущий поселок. Но полностью взорвать его он не успевал, потому что тут его настигал добрый американский космонавт и, после короткой борьбы, со страшной силой извергал его в космическое пространство.
Уцелевшие жители поселка, замирая от волнения, следившие за этой схваткой, от всей души аплодировали космонавту-спасителю. Аплодисменты жителей поселка горячо поддерживались пассажирами самолета. Смотреть на их лица было забавно. Они внимательно следили за сюжетом. Радовались и печалились вместе со своим любимым героем. Ни одной иронической улыбки я не заметил. Все ловили кайф.
Многое дает демократия человеку, но она, к сожалению, не дает человеку ума. Демократия дает человеку возможность расти в любую сторону, но свободный человек в большинстве случаев предпочитает расти в сторону глупости, потому что так ему жить легче. (Мал умок — зрит, что у ног. Хил умком, да крепок задком. Вот вам принцип народных пословиц.)
Когда люди в массе своей едят лучше нас, живут в более благоустроенных квартирах, зарабатывают больше нас, то нам по всё еще живучей схеме прогресса кажется, что они должны пользоваться и более высоким искусством. Разумеется, в их мире есть и прекрасное искусство, но огромное большинство пользуется таким.
У нас глупое искусство навязывалось идеологией, а здесь глупое искусство навязывается рынком, как ходкий товар. Однако, надо сказать, всегда была существенная разница по отношению к человеческому уму. Свободный ум, свободно оценивающий окружающую жизнь, при буржуазной демократии может и не поощряться, но и не преследуется. В идеологическом государстве свободный ум — враг. Он всегда преследуется.
После кино пообедали. Мой сосед уснул, и не будем будить его до самого Нью-Йорка. Я снова взялся за самоучитель и часа два зубрил английские слова. Надоело. В самолете время явно растягивается. Время в поезде или автомобиле — это не то что время в самолете. По-видимому, нашей природе вредны высокие самолетные скорости, и она, растягивая ощущение времени, сама для себя создает иллюзию более долгого преодоления расстояния.
Кстати, я давно заметил: чем динамичней, чем целенаправленней наш образ жизни, тем относительнее делается наша нравственная полноценность. Чем быстрее человек идет по дороге, тем неохотнее он останавливается, чтобы дать прикурить другому человеку. И уж совсем чапли-нской сценой выглядело бы, если бы мы вдруг попросили прикурить у человека с сигаретой в зубах, мчащегося навстречу нам в открытой машине. Он был бы возмущен, он, может быть, даже притормозил бы, чтобы выразить свое возмущение.
Скорость движения к цели сама становится аргументом правильности цели. Представьте себе такую картину. Сидит веселая компания и выпивает. Я беру наши российские условия. У нас, как известно, выпивают не до определенного состояния, а пока есть, что выпить. Но вот кончилась водка, а людям хочется пить. Когда это было возможно, хозяин в таких случаях должен был пойти и купить еще выпивки.
Представим, что у хозяина сомнения: стоит ли еще покупать, не будет ли новая выпивка перебором? Если он пешком идет к винному магазину, то эти сомнения продолжают его беспо-коить. Если он боится при этом, что магазин вот-вот закроют, он ускоряет шаги и сомнения его ослабевают. Но если же он сел в машину и поехал за водкой, сомнения его исчезают. Скорость движения к цели сама становится аргументом ее правильности.
Человек, конечно, может ускорить свою жизнь, но до определенного предела. Скорость, вероятно, нормальна, пока не смазываются лица людей, пока мы видим отдельного человека с его неповторимыми чертами, пока мы можем про него сказать: этот.
На слишком быстрых скоростях жизни человеку некогда быть человеком. Тогда зачем скорость? Не в этом ли тайна вырождения слишком целенаправленных натур или слишком целеустремленного общества? Природа мстит погонялам за нарушение естественных ритмов.
Истинная вина фанатика не в том, что он раздавил или отбросил человека, живя на большой скорости. Это, пожалуй, его беда, потому что он действительно уже не видел человека и не мог остановиться. Его истинная вина состоит в том, что он позволил себе эту скорость.
Если бы он был нравственно полноценным человеком, ему сразу разонравилась бы скорость движения к цели, как только он перестал бы различать человеческие лица. И он потерял бы вкус к цели: нет механизма ее человеческого достижения.