Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это же гроб! – вырвалось у нее.
– Сундук, – поправил Якуб.
– Что я, гробов не видела? – возразила Мири.
Это только для пересечения границ, заверил Якуб. В дне просверлены отверстия, так что задохнуться невозможно. Одновременно со мной планируется переправить и других детей, с которыми я сдружилась на пути в Краков. Нам придется помалкивать, но каждый будет знать, что он не один, а это, сказал он, большая поддержка.
В кузове грузовика разместились одиннадцать из тридцати двух моих компаньонов. Со времени нашей последней встречи прошла всего неделя, но это были уже не те ребятишки, которых я знала. Лица округлились, круги под глазами исчезли. У Софии в волосах появилась новая ленточка. Близнецам Блау сделали стрижку. Один из Розенов обзавелся очками. Хотя все по-прежнему были в обносках, чувствовалось, что никто не остался без внимания. Я заметила, какое лицо было у Мири, когда она придирчиво изучала эти перемены и явно сокрушалась, что сама не приложила к ним заботливую руку, но для всех у нее нашлись улыбки, вопросы насчет предстоящего путешествия. Меня она усадила в углу кузова, где я с комфортом опиралась на гроб-сундук.
Я получила из вечно дрожавших рук Мири подарок, при виде которого осознала бесповоротность нашего расставания. Она не собиралась со мной ехать – ни сейчас, ни, по всей вероятности, впредь.
Как и все мы, эти туфли для степа были от разных пар. Одна – больше и новее другой.
Но я лишь отметила, что одна туфелька розовая, а другая белая. Не знаю, как Мири не обратила на это внимания. Возможно, после службы у Менгеле она возненавидела зацикленность на симметрии. Не знаю. Но на носках и каблуках обеих туфелек были аккуратные металлические набойки. Мири начистила их до блеска и с гордостью расправила шнурки. Вручая мне свой подарок, Мири пообещала, что мы еще увидимся.
– В Италии? – уточнила я.
– Если к тому времени я поправлюсь.
– А если нет?
– Ну, когда-нибудь же я поправлюсь, – заверила она.
И добавила: мы обязательно сходим вместе поужинать и обновим эти туфельки. У меня вертелось на языке, что это туфли для танцев, а я даже ходить не могу, не то что танцевать, но она с таким подъемом говорила о нашей следующей встрече, что я промолчала. Убрала туфли в короб и отводила глаза, пока Мири клялась, что мы расстаемся не навсегда.
Грузовик увозил меня все дальше. Фигура Мири стала уменьшаться, потом туман скрыл лицо. Расстояние между нами увеличивалось, а я пыталась сохранить в памяти ее глаза, нос, губы, подбородок. Пока она полностью не пропала из виду, я прощалась с каждой ее черточкой и приказывала себе радоваться, что смогла с ней проститься и сказать о своей любви. Вся моя нежность устремлялась к Мири. Она не стала мне матерью, отцом, сестрой, Самым Главным Человеком, но я мечтала вырасти похожей на нее. По натуре она была доброй, но трудности воспламенили в ней это качество, и уязвимость сочеталась в ней с храбростью. Мири познала страдания, а теперь хотела познать и возрождение.
Не могу сказать, верила ли она, что нам суждено встретиться. Более того, не могу сказать, рассчитывала ли она прожить хотя бы час после моего отъезда. Но хочу верить, она понимала, что просто обязана выздороветь, чтобы я могла увидеть ее вновь, целой и невредимой. А со мной на руках это было немыслимо, хотя она многое бы отдала, чтобы я осталась рядом. В этом не было самоотречения. В этом была любовь, мечта о моем будущем.
Вряд ли ее часто посещали мысли о собственном будущем. Наверняка она не ждала, что судьба уготовила ей процветание. Что в Америке ее ждет рай земной, что ей позволят заниматься врачебной практикой в какой-нибудь больнице, что она своей неслышной поступью будет входить во множество палат, глядя в глаза беременным женщинам. Что она будет мыть руки, натягивать перчатки и обращаться к будущей матери, а про себя молить: Боже милосердный, об одном прошу: помоги мне принять настоящую, всамделишную жизнь – младенца, о котором не скажут «выживший». И тысячи сделают свой первый вдох у нее на руках.
Нет, в ту пору о таком она даже мечтать не могла. Побывав во власти зла, мы зачастую перестаем понимать, кто мы такие и на что способны. Наша встреча произошла десятилетие спустя в приемном покое манхэттенской больницы, куда меня привезли на обследование. Я узнала ее мгновенно, хотя и увидела со спины: по плечам рассыпались спутанные кудри, а сама она по привычке слегка приподнималась на цыпочки, как будто готовясь по первому зову бежать на помощь. Готовая к нашей встрече, она невольно назвала меня Стасей, и я с минуту, если не больше, уговаривала ее не извиняться за эту оговорку, которая осталась у меня в памяти как теплота, которой много не бывает.
Стася, прошептала она, будто в поминальной молитве.
А потом на правах матери-сестры, которой она для меня стала, прошла со мной в смотровой кабинет, где, пока меня раздевали и укладывали на кресло, немного понукала медсестер и наказывала врачу обращаться со мной как можно бережнее. Когда осмотр моих внутренностей закончился, я целый час отлеживалась на кушетке в отдельной комнате ожидания, вновь переживая обе свои девичьи ипостаси: одну – избранной жертвы, другую – интактной половинки, и, когда наконец появился доктор, чтобы обсудить со мной поступившие результаты, я взяла Мири за руку.
Мири сидела рядом, пока мне объясняли суть проведенного обследования и рассказывали о невыявляемых недугах, которые подтачивали мое здоровье. С нею вместе мы услышали о недоразвитии ряда моих органов: из-за голода почки у меня остались совсем детскими и весь мой организм застыл на пороге взросления по той причине, что жил когда-то человек без души, который собирал коллекцию детей и притворялся, будто любит тех, в ком находил особинку, расхваливал их и медленно умерщвлял. Внутренние органы, загубленные его беспрокими руками, не отвечали потребностям моей взрослой жизни.
Тут Мири обо мне заплакала. У нее хлынули слезы, которых у меня больше не осталось. Сидела она неподвижно и лишь в какой-то момент спросила о моих чувствах, а когда я не ответила, Мири лишь произнесла мое имя, и Стасино тоже. Посторонних глаз она не стыдилась; ей хотелось поведать всем и каждому, что он со мной сделал; сейчас в ней ничего не было от той женщины, которая заставила себя стоически перенести наше расставание в Кракове.
В ту пору я думала, что у меня остались от нее только туфли для степа. Но когда меня для пересечения границы силком запихнули в гроб, в носке одной туфли я нашла записку. В ней я ожидала увидеть прощальные слова. Думала, Мири будет виниться, рассказывать про свои недуги, помешавшие ей отправиться со мной в бегство.
Но та давняя записка, которая плакала расплывшимися буквами?
Там ни слова не говорилось о ее жизни, утрате, горестях. Там говорилось только обо мне. И когда мы, дети, попали в засаду, когда из-за движения танковых колонн попали не в тот город, а потом не в ту деревню, я говорила себе: если мне удалось выжить, то причиной тому не моя сила воли, не баклага воды, не кусок хлеба, не компания Софии и других близнецов, которые тряслись вместе со мной в кузове. И даже не придуманная нами система связи, позволявшая нам условным стуком сообщать из своих сундуков, куда мы залезали при пересечении границ и в преддверии опасностей: один раз – «Я жива»; два раза – «Я жива, но задыхаюсь»; три раза – «Я жива, но зачем?».