Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, у него в конторе. А на остаток выкуплю на аукционе в «Плаза-хаус» маленькую бронзу, которой господин Арнольд решительно пренебрег, — добавил я, отвешивая вероломному Раку очередную оплеуху.
— Арнольд сейчас не вполне вменяем, — сухо заметил Александр. — Если приобретете, дадите нам опцион?
— Разумеется! Я же ваш постоянный клиент!
— А как ваши дела у этого оптового кровососа Блэка?
— Превосходно. Он изо всех сил пытается привить мне философию антиквара в буддистском смысле: любить искусство, но так, чтобы любить и торговлю искусством. Обладай, но не ради обладания.
— Брехня! — отмахнулся Александр.
— Чтобы насладиться искусством, так считает Реджинальд Блэк, вполне достаточно музеев. В музеях есть все, ты идешь, наслаждаешься и не трясешься, что у тебя дома картины сгорят или их выкрадут. Кроме того, в музеях все равно самые лучшие вещи, в частной продаже таких уже не встретишь.
— Вдвойне брехня! Если бы он сам во все это верил, интересно, чем бы он кормился?
— Своей еще большей верой в жадность человеческую!
Силвер неприязненно усмехнулся.
— Богу неведомо сострадание, господин Александр, — сказал я. — Пока об этом помнишь, картина мира не слишком перекашивается. И справедливость вовсе не исконное человеческое свойство, а выдумка времен упадка. Правда — самая прекрасная выдумка. Если об этом помнить, не будешь ждать от жизни слишком многого и не умрешь от горечи бытия. Бытия, но не жизни.
— Вы забываете любовь, — пролепетал предатель Арнольд.
— Я не забываю ее, господин Арнольд, — возразил я. — Но она должна быть украшением бытия, а не его сутью. Иначе и в жиголо превратиться недолго.
Я, конечно, с лихвой расквитался с ним за посягательство на мои полсотни комиссионных, но чувствовал себя при этом не слишком хорошо.
— Конечно, если человек не безнадежный романтик, как Ромео, — добавил я, смягчаясь. — И не художник.
На площади перед отелем «Плаза» я вдруг заметил Марию Фиолу. Она пересекала площадь наискосок, по направлению к Центральному парку. Я даже растерялся от неожиданности и только тут сообразил, что еще ни разу не встречал ее днем, всегда только вечером или ночью. Я двинулся за ней, решив преподнести Марии сюрприз. Деньги братьев Силверов приятно похрустывали у меня в кармане. Я уже несколько дней не видел Марию и сейчас, в медовом свете ленивого послеполуденного солнца, она казалась мне воплощением самой жизни. На ней было белое льняное платье, и только сейчас, будто громом пораженный, я увидел, до чего же она красива. Прежде я, конечно, тоже замечал ее красоту, но как-то по частям — лицо, линия плеч, тяжелые волосы в полумраке нашего плюшевого будуара, движения, легкий проход в искусственном, слишком ярком свете фотоателье или ночного клуба, — но все это никогда не сливалось воедино, поэтому я, занятый, как обычно, только собой, никогда и не видел ее по-настоящему. Сколько же я всего упустил, вернее, бездумно и рассеянно принимал как нечто само собой разумеющееся! Я смотрел, как своим широким, летящим шагом Мария переходит улицу напротив отеля «Шерри-Незерланд», на секунду замерев, чуть подавшись вперед и выжидая, такая тоненькая и хрупкая в потоке мчащихся стальных колоссов, чтобы потом легко, танцующей побежкой достичь тротуара.
Залюбовавшись, я не сразу двинулся вслед за ней, а едва двинувшись, тут же остановился. В просвете между машинами я увидел, как из дверей отеля навстречу Марии вышел мужчина и поцеловал ее в щечку. Он был высок, строен и меньше всего походил на человека, у которого только два костюма; куда больше он походил на постояльца этого роскошного отеля.
По другой стороне улицы я проследовал за ними до ближайшего перекрестка. Там, в боковой улочке, я углядел уже знакомый мне «роллс-ройс». Мария подошла к лимузину. Незнакомец помог ей сесть. Она вдруг разом показалась мне страшно чужой. Что мне, в сущности, о ней известно? Да ничего — кроме того, что способен развеять любой ветер. Что я знаю о ее жизни? Ну а что она знает о моей? «Проехали!» — пронеслось у меня в голове, и я тотчас же понял, до чего все это смешно. А что проехали-то? Ничего! Я утратил нечто, чего не было, и тем сильнее страдал от утраты. Ведь ничего не произошло! Просто я увидел кого-то, кого мимолетно знаю, в ситуации, которая меня не касается, вот и все. Ничто не порвано, потому что и рвать-то нечего.
Все в том же медовом свете истомленного жарою летнего дня я поплелся обратно к отелю «Плаза». Фонтан в центре площади пересох. Странное чувство утраты не проходило. Я миновал ювелирный салон «Ван Клиф и Арпелз». Обе диадемы покойной императрицы невозмутимо поблескивали на черном бархате витрины, безразличные к судьбе своей бывшей владелицы; отсекла гильотина ее взбалмошную головку или нет, им было совершенно все равно. Камни выжили, потому что они не живут. Или все-таки живут? В яростном, застывшем экстазе? Я смотрел на посверкивающие драгоценности и вдруг, сам не знаю почему, подумал о Теллере. Воспоминание нахлынуло сразу, черной неотвратимой волной. Липшютц ведь рассказал мне, как тот висел на люстре душной летней ночью, в парадном костюме, в чистой рубашке, только без галстука. Липшютц считал, что галстук он не стал повязывать, чтобы не помешать смерти — или не сделать ее еще более мучительной. Видимо, в предсмертных конвульсиях он сучил и дрыгал ногами, возможно, пытался дотянуться до стола. Во всяком случае, гипсовый слепок головы Аменхотепа IV валялся на полу, разбитый вдребезги. Липшютц потом долго еще строил предположения и догадки, когда Теллера сожгут — сегодня или позже? Он-то надеялся, что как можно скорее, в такую жару трупы разлагаются очень быстро. Я непроизвольно взглянул на часы. Начало шестого. Я не знал, существует ли в американских крематориях такое понятие, как конец рабочего дня. В немецких его точно нет; тамошние печи, не стихая, гудят все ночи напролет, управляясь с евреями, отравленными в газовых камерах.
Я огляделся по сторонам. На мгновение все вокруг как будто покачнулось, и я не очень понимал, где я. Я смотрел на людей, идущих по улице. Мне казалось, меня вдруг отделили от них, от всего их существования толстым листом стекла, словно они живут по каким-то совсем иным законам и страшно далеки от меня со своими простыми чувствами, мирскими бедами и своим детским недоумением по поводу того, что счастье не статуя, незыблемая и навсегда, а волна в текучей воде. Какие они счастливцы, какие баловни судьбы, как я завидую их нехитрым успехам, их шуточками и салонному цинизму, даже их житейским невзгодам, среди которых потеря денег или любви, не говоря уже о естественной смерти, оказывается едва ли не самым безутешным горем. Что ведают они об орестейских тенях, о долге возмездия, о роковых хитросплетениях вины и безвинности, о том, как ты против воли вживаешься в шкуру убийцы, срастаешься с его виной, что ведают они о кровавых законах примитивной, первобытной справедливости и беспощадной хватке эриний, которые сторожат твои воспоминания и ждут не дождутся, когда же ты, наконец, их отпустишь? Невидящим взором смотрел я на людей вокруг, они проплывали передо мной, недосягаемые, как диковинные птицы иных столетий, и я почувствовал острый укол зависти и отчаяния оттого, что никогда не буду таким, как они, а вопреки всему до конца своих дней обречен жить по законам страны варваров и убийц, страны, которая не отпускает меня и от которой мне никуда не деться — разве что ценой позорной капитуляции или самоубийства.