Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пьер вдруг отшатнулся, когда откинутая крышка сундука открыла его глазам маленький портрет его отца, который лежал сверху на всех богатствах, где он спрятал его несколько дней назад. Лежа картиной вверх, портрет встретил его спокойной, навеки несказанной и двусмысленной, неизменной улыбкой. К первоначальной антипатии Пьера ныне добавилось некое совершенно новое чувство. Те определенные черты лица на портрете, кои странным образом передались да смешались с другими, прекрасными, и благородными, кои прослеживались в облике Изабелл, – эти черты лица на портрете отныне казались ему отвратительными, нет, невыносимо противными, навеки ненавистными стали они для Пьера. Он не копался в себе, чтобы доискаться, почему это так; он просто чувствовал это, и самым живым образом.
Мы же, со своей стороны, не пойдем по таинственным излучинам в глубь этой скользкой темы, ибо, возможно, здесь будет достаточно и намека на то, каков, скорее всего, был источник сей новой ненависти нашего героя к маленькому портрету его отца, ненависти, коя главным и бессознательным образом исходила от одной из тех глубокомысленных идей, кои, так сказать, передаются воздушным путем да входят украдкой даже в самые заурядные умы. А удивительное сродство, сходство и согласие всех черт, отраженных на портрете его давным-давно умершего отца, с живыми чертами прелестного лица его дочери казались Пьеру в его размышлениях зримыми и лишенными всяких противоречий символами, проявленьями тирании времени и судьбы. Сей портрет, написанный раньше, чем дочь его отца была зачата иль появилась на свет, словно немой провидец, все еще протягивал свой пророческий перст, указуя в пустое пространство, из коего в конце концов и вышла Изабелл. Казалось, в этой картине таятся некий мистический интеллект да живая воля; и так как Пьер не мог воскресить в памяти такие отцовские черты, кои могла бы унаследовать Изабелл, а лишь весьма туманно различал на портрете их признаки, то мнилось, что не сам почивший родитель Пьера, вновь одетый плотью в некоем его воспоминании, но писанный маслом портрет собственной персоною был истинным отцом Изабелл, ибо все чувства говорили о том, что лишь одна-единственная родственная черта, коя не прослеживалась у портрета, перешла к ней по наследству от их общего отца.
И вот, с тою же быстротой, с какой его разум стремился стереть всю память об отце, ибо слишком болезненно отзывалось любое о нем напоминание, столь же стремительно становилась для него Изабелл предметом пугающе-сильной и пламенной любви, а посему маленький портрет стал ему отныне ненавистен, ведь сей улыбчивый и двусмысленный образ их отца, мнил он, был столь гибельным искажением, изменением да перелицовкой ее прекрасных печальных черт.
Затем, когда прошли первое потрясение и замешательство Пьера, он обеими руками поднял портрет из сундука да развернул его тыльной стороной к себе:
– Он не должен жить. До этого дня я хранил памятные вещи да гробовые камни прошлого, почитал все семейные реликвии, нежно берег письма, локоны волос, ленточки, засохшие цветы да вместе с ними тысячу и одну мелочь, о коих думают, что их освятили память да любовь, но отныне с этим покончено! Отныне и впредь, если моему сердцу станет любезно какое-то воспоминание, я не буду больше облекать его в погребальные покровы, делая из него мумифицированный экспонат, на коем оседает пыль от каждого мимо проходящего бедолаги. Музей любовных реликвий – столь же напрасная и глупая затея, как и музей некогда похороненных в египетских Катакомбах мумифицированных обезьян с навеки застывшими ухмылками да подлых рептилий, словно те и впрямь обладали хоть какой-то мнимою привлекательностью. Все это говорит только о разложении и смерти – и ни о чем больше, – о разложении и смерти непрерывной цепи бесчисленных поколений, все представители коих были скроены на один лад. Как может стать то, в чем нет ни искры жизни, подходящим мемориалом в ее честь?.. И так происходит даже с самыми прекрасными воспоминаниями. А что до остального… теперь-то мне известно, что в наиобыкновеннейших памятных вещах иль монументах в честь тех, кто перешел в мир иной, темный факт смерти мало-помалу начинает показывать все их двусмысленности; и факт сей тайком рассыпает намеки да внушает низкие подозренья, от коих после не удастся избавиться во веки веков. Так определено Всемогущим Господом: смерть всегда становится последней сценой последнего акта в пьесе человеческой жизни – пьесе, коя, будь то фарс или комедия, всегда имеет трагический конец: занавес неизбежно падает на бездыханный труп. С этого времени впредь никогда я больше не стану играть подлого пигмея, который, возводя маленькие посмертные памятники, пытается отклонить решение смерти, делая слабые попытки сохранить оригинал в его копиях. Пусть же погибнет все и смешается с прахом! А что до сего портрета… этого!.. К чему мне дольше хранить его? К чему хранить то, на что смотреть невыносимо? Если уж ты решил сохранить доброе имя отца незапятнанным, уничтожь этот портрет, ибо он – огромное, обрекающее и неподкупное доказательство, чья таинственность сводит меня с ума. Во времена древних греков, до того, как человеческий разум попал в рабство, поблек и обессилел в бэконианских[116] сукновальных машинах[117] и все его члены утратили свою варварскую смуглость и красоту; в те времена, когда наш мир все еще был свежим, и румяным, и благоуханным, как свежесорванное яблоко – ныне иссохшее! – в те дерзновенные времена никто не закапывал своих благородных мертвецов в глубокие могилы, на турецкий манер, да никто не замуровывал их в подземных усыпальницах разнаряженными, чтоб их плотью до отказа набил себе брюхо проклятый Циклоп, словно каннибал; и жизнь, питая к смерти благородную зависть, обманула прожорливых червей и со славой сожгла свой труп; и огонь запылал так ярко, что дух ее вылетел вон да победно взвился под небеса!
– Так я нынче поступлю и с тобой. Несмотря на то что могучая плоть, пред которой ты – всего лишь слабая копия, давно покоится на невзрачном церковном кладбище и хотя – видит Бог! – и одного твоего клочка достаточно, чтобы удовлетворить любое расследование, вот уж во второй раз я вижу, что гибель твоя неизбежна, а я, как тебя сожгу, помещу прах твой в ту великую погребальную урну, что зовется бескрайним небесным эфиром! Да будет так!
Маленький язычок огня лизал дрова в камине, разожженном, чтобы очистить воздух в комнате, которая долго стояла запертой; он уж превратился в еле заметную горстку пылающей золы. Разломав и расколов потускневшую золоченую картинную раму, Пьер положил четыре куска рамки на угли; и, когда сухое дерево разгорелось, он скатал холст в свиток, связал его узлом да швырнул в жаркое, весело потрескивающее пламя. Пьер стойко наблюдал за тем, как послышался первый треск сжигаемого полотна и побежали по нему первые черные пятна, как начал разматываться – под влиянием жара – узел, коим он завязал картину, как на одно неуловимое мгновение различимый сквозь дым и пламя, извивающийся портрет мученически взглянул на него в немом ужасе, умоляя о спасении, и затем, подхваченный широким языком яркого пламени, исчез навсегда.