Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хвала Матке-Боске, Заступнице нашей!.. Воображаю, как там все переполошились. Как поднял на ноги этот проклятый Гумберг весь эскадрон. И достанется же за тебя Румпелю! Долой нашивки!.. Мало этого, Гумберг не посмотрит, что он унтер-офицер, — искровянит всего. И поделом! Как он угнетал всех нас, поляков, Румпель!..
Проехали средь ночи версты две. В соседнем перелеске дико, удушенным младенцем, рыдала сова. Гусары перекрестились…
— К добру или нет?
— А вот мы сейчас увидим… Смотри, Владек!..
Навстречу беглецам подвигалась кучка всадников. Расстояние было шагов триста. Послышался окрик:
— Стой!
Гусары остановились. Донеслось щелканье затворов. Русский дозор подошёл вплотную. Чей-то голос, молодой, совсем юношеский, спросил на чистом немецком языке:
— Куда едете?
— К вам, господин офицер, к русским.
— Вы «гусары смерти»? — спросил обладатель юного голоса, разглядывая чёрные венгерки, с белеющими во тьме шнурами и меховые шапки с белым черепом.
— Так точно, господин офицер, мы «гусары смерти» — поляки! Мы ушли от жестокого обращения немцев, и, кроме того, нас заставляют воевать с нашими братьями…
— Вишневский, — обратился офицер к одному из своих нижних чинов, — поговори с ними по-польски…
Вишневский разговорился с пленниками. Остальные кавалеристы зорко всматривались кругом во мрак, предполагая засаду. Но ничего подозрительного. Тихо… По-ночному тихо… Слышно, как с хрустом жуют лошади мундштучное железо… Доносится из темнеющего пятном перелеска рыдание совы.
— Мы вас отведём в эскадрон, как пленных, — объявил беглецам юный голос.
— Мы только этого и просим, господин офицер!..
— Ваши карабины и сабли?
— Вот мой карабин, а сабли нет, — сказал Ковальский.
— Где же она?
— Ее отобрал у меня эскадронный.
— Кто у вас эскадронный?
— Барон Гумберг.
— Гумберг? Этот палач, мародёр, убийца?..
— Так точно, господин офицер…
Часть дозора двинулась вперёд, другая часть вместе с пленными и корнетом Имшиным повернула назад к деревне, в которой стоял временно гвардейский эскадрон.
— Вы не голодны? — спрашивал корнет беглецов. И не дождавшись ответа, порылся в кобурах и дал Ковальскому и Глебовичу по шоколадной плитке…
Деревушка, бедная, маленькая, словно в землю вросла своими низенькими халупами. В одной из халуп, при свете вставленного в коническую бутылку огарка, смуглый офицер с большим носом, черной, мефистофельской бородкой, в оливковой рубахе, с золотыми ротмистерскими погонами, писал у грубого, колченогого стола письмо.
Карандаш то в недоумении останавливался, то бегал уверенно в длинных пальцах узкой руки с бирюзовым перстнем. Бирюза — любимый, фатальный камень всех суеверных кавалеристов. Иной самый отважный, не сядет на лошадь без бирюзового перстня-амулета.
Лицо, некрасивое, мрачное, мужественное, моментами принимало мягкое выражение, и какие-то вдумчивые, нежные тени пробегали по крупным чертам, вместе с трепетом робко мигающего огарка.
Шаги, звон шпор, открылась дверь, и на пороге стоял корнет Имшин.
— Честь имею донести, господин ротмистр… Привёл двух пленных германских гусар.
И этим официальное вступление кончилось. Румяный, безусый корнет улыбнулся, мальчишески-школьной улыбкой:
— Знаешь, Каулуччи, сами пришли к нам. Верстах в двух отсюда, носом к носу. Поляки! Эскадрон Гумберга. Помнишь, как мы этого мерзавца в собрании поили шампанским?
— Да… Бедный мальчик Дорожинский. Забыть не могу… Попадись он только нам, Гумберг… Давай их сюда, пленных…
Корнет вышел и через минуту вернулся с обоими гусарами в сопровождении двух нижних чинов. Каулуччи, владевший польским языком, осмотрел с ног до головы Ковальского…
— Откуда у тебя кровь на венгерке?
— Меня избил эскадронный.
— За что?
Ковальский сказал, за что.
— А потом?..
Ковальский описал все дальнейшее. Каулуччи переглянулся с корнетом.
— Хороши нравы… Хамят вовсю… Нечего сказать… И это у них называется дисциплиной?
— В Калише много конницы? — спросил ротмистр.
— Три эскадрона. Мы, уланы и саксонский ландвер.
— Пехоты?
— Два батальона: гвардейский — бранденбуржцы и армейский из Ганновера.
— Артиллерия?
— Две полевых батареи. Вчера прислали из Торна шесть гаубиц.
Ковальский рассказал подробно о всех фортификационных работах и на карте отметил участки фугасных мин, линии проволочных заграждений, «волчьих ям» и бродов, замаскированных на дне колючей проволокой и битым стеклом.
— Хорошо! Вас накормят, выспитесь, а на утро вы будете отправлены…
Ковальский вдруг упал на колени.
— Господин ротмистр! На милость Бога прошу, никуда не отсылайте нас! Там мы будем только даром хлеб есть… Оставьте нас при себе… Мы знаем здесь каждую тропинку, знаем все, что делается в городе… Мы будем полезны… Мы хотим биться с немцами… За наших братьев, которых они…
— Встань!.. Ты просишь невозможного.
— Господин ротмистр, заклинаю вас. У меня одна только дума была, когда бежал к вам… Я буду самым счастливым человеком! И мой товарищ Глебович — то же самое… Вы увидите…
Каулуччи, покусывая губы, задумался. Потом резко встал:
— Хорошо!.. Пусть будет так! Я оставлю вас на свой личный страх. Здесь у меня вы и вправду будете полезнее. Завтра вас оденут во что-нибудь другое, и… Ступайте, молодцы, с Богом… Накормить их, отвести ночлег!
Гусары, довольные, сияющие, в три темпа отдав честь, вышли из халупы.
Русские солдаты пригрели их, как родных, наперебой угощая, чем только было.
24. Письмо
— Мара, откуда:
Вянет лист, проходит лето…
Иней серебрится;
Юнкер Шмидт из пи-сто-ле-та
Хочет застрелиться…[13]
— Отстань, Сонечка, не мешай! И наконец это даже не патриотично — воспевать переживания какого-то юнкера Шмидта…
Но Сонечка не унималась. Гуляя по комнате с видом человека, изнывающего от безделья, останавливаясь, заглядывая в окно синими, бездонными, прекрасными глазами, Сонечка повторяла:
Вянет лист, проходит лето.
Иней серебрится…
— Мара, Мара, иди сюда! Раненых везут… Смотри, как все обнажили головы… Нет, какая прелесть — «Бристоль»! Отсюда все видно… У, какой он большой! Чудовище!.. Блиндированный автомобиль везут у немцев отбитый… Страшно, должно быть, там внутри оставаться… Мара, да что же это такое? Сидишь, как статуй бесчувственный! Мне твой брат Дима рассказывал, что у них в эскадроне вахмистр нижних чинов цукает: «Сидишь на лошади, как статуй бесчувственный»! Смешно! Батюшки, Друве на автомобиле пролетел. И откуда он взялся? Хотя отчего же, их полк…
Мара не слышала, вся поглощенная этим письмом, этими карандашными строками… Некоторые буквы выведены ломаными, туда и сюда, линиями. Так бывает, если между карандашом и грубой доскою стола — тоненький листик бумаги. Карандаш невольно повторяет все изломы шершавой доски…
«…Мой друг, ни на словах, ни на бумаге я не умею выражать своих чувств. Не умею! Что-то лежит во мне глубоко… извлечь оттуда на свет Божий… ну, не могу, да и только… Я не умею быть нежным, не умею цветисто и ярко описывать мою… вот видите, какого труда