Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты? Если я не скажу, ты уж тоже не говори. Не то мне попадет.
– Можешь сказать, – решает мой мальчик.
– Тогда и ты можешь сказать.
– Ничего, что я отдал?
– Конечно, – успокаиваю я его. – Конечно, ничего, Даже лучше, чем ничего. Это было очень славно. И я рад, что ты со мной разговорился. Ты меня этим не балуешь. – Мы уже опять двинулись к пляжу, и я легонько кладу ладонь ему на затылок. Руке неудобно там, словно я как-то неудачно ее повернул. Я перекладываю ее на плечо; и здесь ей тоже неловко. (Я не привык ласкать моего мальчика, вот оно что. И дочь тоже.) – Но представь… – Мне хочется уберечь его от всех опасностей, которые подстерегают его в жизни, и я не в силах прикусить язык.
Он нетерпеливо дернул плечами, нахмурился, выскользнул из-под моей руки.
– Я так и знал, пап, что ты это скажешь!
– И я так и знал, что ты это скажешь, – смеясь, говорю я, но смех мой неискренний. – А дальше я что скажу?
– Позднее или завтра деньги понадобятся мне самому? Тогда я возьму у него обратно. Но представь…
– Ну?
– …у него их уже нет, или он просто не отдаст?
– Он не отдаст.
– Тогда я достану еще монетку. У кого?
– Я больше не дам.
– «У тебя, мама». – «Я тоже не дам».
– Не дам. Предупреждаю.
– Дашь, – прямо говорит он мне, уже не передразнивая нас. – Ты всегда так говоришь. Всегда говоришь: не дам. А сам даешь. Зачем тогда говоришь? Ведь дашь?
– Да, – покорно соглашаюсь я, теперь я окончательно сдался, мне приятно уступить его детскому обаянию и уму. – Я дам тебе денег. Прямо сейчас, хоть ты еще и не просишь.
Тогда чего ради ты притворялся и зря шумел, кажется читаю я в выражении его умненькой насмешливой рожицы, и он с торжеством заключает:
– Так я и знал, что дашь.
Он идет рядом, и самая походка у него сейчас легче, уверенней.
– И всегда буду давать, я хочу, чтобы ты это понимал. Понимаешь? – Он кивает, потом слегка морщит лоб: видно, и вспоминает и озадачен. – Мы с тобой теперь настоящие приятели, верно? – спрашиваю я.
– А я тебя боялся.
– Теперь, надеюсь, не боишься.
– Не так, как раньше.
– Бояться совсем ни к чему. Я никогда тебя не обижаю. И всегда даю все, что тебе необходимо. Ты ведь знаешь, правда? Просто я много кричу.
Еще минута-другая глубокого раздумья, потом он легонько толкает меня плечом – я не раз видел, так он выражает дружеские чувства к своим сверстникам. (Ответа лучше просто быть не могло.) И я тоже легонько толкаю его. Он чуть улыбается.
– Папка, я тебя люблю! – горячо восклицает он и, уткнувшись лицом мне в бок, обнимает и целует меня. – Хочу, чтоб ты никогда не умирал.
(Я тоже хочу.) Я притягиваю его за плечи и в свой черед обнимаю. И торопливо, пока он не засмущался и не ускользнул, целую в макушку, чуть касаюсь губами шелковистых золотящихся волос. (Краду поцелуй.) Я тоже его люблю и очень хочу, чтоб он никогда не умирал.
Меня уже не раз охватывал этот страх – вдруг он умрет раньше меня. Не могу этого допустить. Он мне слишком дорог. Теперь я его знаю – и знаю, что для меня он куда важней, чем министр финансов, и министр обороны, и лидер большинства, и организатор меньшинства в конгрессе. Он значит для меня больше, чем сам президент Соединенных Штатов. (О его жизни я беспокоюсь больше, чем о жизни президента.) Присягу я приношу ему. (Такой ереси я, разумеется, никому не выскажу.) Никому не дам его в обиду.
Но как бы я его защитил, что я могу сделать? Пожалуй, знаю что. Ничего.
– Не волнуйся, я не допущу, чтоб с тобой что-нибудь случилось, – всерьез обещаю я ему.
Он боится правительства, армии, Пентагона, полиции. (И я тоже.)
– Я не дам тебя в обиду и не дам тебя забрать.
Но что я, в сущности, могу сделать? Ровно ничего.
Вот я ничего и не делаю.
Я могу притворяться, будто ничего не замечаю (так можно потянуть время), как притворяюсь сейчас у себя на службе в Фирме (чтобы уцелеть, чтобы дожить до пяти вечера), ничего другого, пожалуй, не остается. А время меж тем истекает.
Кто я такой? Кажется, начинаю понимать. Я – щепка, сломленная ветка, брошенная вместе со своим окружением в общий поток всего народа Америки, где, по воле Божьей, свобода и справедливость нераздельны с теми (к сожалению), у кого достанет проворства заграбастать их первым и уже не допустить к ним остальных. Недурен тигель. Если бы все мы, жители нашей обширной легендарной страны, могли собраться вместе и найти время обменяться несколькими словами с ближними нашими и соотечественниками, слова эти были бы: «Чертов метис! Итальяшка! Черномазый! Белый слабак! Жид! Испанская морда!» Не люблю я больших и малых заправил. Не люблю Горация Уайта, его трудно принимать всерьез (а приходится).
– Если вы когда-нибудь напишете книгу, я бы хотел, чтобы вы упомянули и меня, – сказал он мне однажды, причем вовсе не шутил: подобные вещи для него важны.
Гораций Уайт – тусклая, пресная личность, но обладает кое-какой известностью. Он обожает видеть свое имя в газете. Он почетный представитель какого-то административного органа города Нью-Йорка (хотя официальное его местожительство – штат Коннектикут), и к бамперу его машины прикреплен неприметный бронзовый значок с обозначением этого его отличия. Буквы на табличке с номером его машины образуют его монограмму (ГОУ); цифры на номерном знаке каждый год возрастают, дабы соответствовать его возрасту. (Нам кажется, насчет возраста он привирает.) Никому еще не удалось толком определить, чем, собственно, он занимается у нас в Фирме, известно лишь, что он существует, имеет деньги, владеет акциями и по двум боковым линиям состоит в родстве с одним или несколькими директорами и основателями Фирмы. И я должен перед ним заискивать. И заискиваю.
Будь я бедняком, я, вероятно, захотел бы свергнуть наше правительство. Но я не бедняк – и потому радуюсь, что те, кто беден, не пытаются его свергнуть. Не понимаю, почему все до единой служанки-негритянки не обкрадывают своих белых хозяев (но я рад, что наша не крадет или хотя бы крадет незаметно для нас). Будь я черным да в придачу бедняком, у меня не было бы, пожалуй, никаких причин соблюдать законы, разве только опасение, что меня поймают. Однако при том, как обстоят дела, я рад, что цветные соблюдают законы (во всяком случае, большинство): я ведь боюсь негров и переехал подальше от них. Боюсь и фараонов. Но рад, что они есть, и хорошо бы, их было побольше.
(Не люблю фараонов.)
(Кроме тех случаев, когда они готовы прийти мне на помощь.)
Ни о чем таком я не говорю даже с женой, которая, старея, чувствует себя все более одинокой и разочарованной и, подобно своей сестре, становится угрюмой рутинеркой, не приемлет никакого счастья. (В этом году она хочет голосовать за реакционеров. Не стану говорить с ней о политике. Мне все равно, за кого она там голосует.) Я держу свои взгляды при себе и вместе со всем моим окружением безмолвно отдаюсь на волю волн. Меня несет течением.