Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Молитвенный дом в Святом Кирилле, бунты? — Это, что ли вопрос Берко?
— Бунты, да. — Это, похоже, ответ Герца Шемеца.
— А вот Бога душу…
— Берко!
— Бога душу!.. Индейцы всегда говорили, что евреи сами взорвали его!
— Надо принять во внимание, какое давление оказывали на нас в тот период.
— Па-анимаю! Да-да. Балансирование на тонкой проволоке. На громадной высоте.
— Эти евреи, фанатики, влезшие на территорию спорной зоны, ставили под угрозу статус Ситки. Подтверждали страхи американцев. Показывали, что произойдет, если нам предоставят постоянный статус.
— Угу. О'кей. Ага. Ладно. А мать? Она тоже подвергала опасности Ситку?
Дядя Герц что-то произносит. Вернее, издает какие-то звуки. Воздух проходит из легких меж зубов и губ, звук напоминает человеческую речь. Он опускает глаза и снова издает такой же звук. Ландсман понимает, что Герц Шемец просит прощения. Говорит на языке, к которому никогда не прибегал, которому не обучен.
— Знаешь, мне бы давно пора понять, — говорит Берко, поднимаясь из-за стола. Он снимает с крюка пальто и шляпу. — Я всю жизнь не любил тебя, паразита, с первой минуты. Пошли, Меир.
Ландсман следует за Берко, но уже в дверях ему приходится отступить обратно, чтобы пропустить возвращающегося Берко. Берко отшвыривает пальто и шляпу, дважды бьет себя по лбу, обоими кулаками одновременно. Потом ломает вытянутыми вперед пальцами невидимую сферу, размером примерно с череп отца.
— Всю жизнь старался, пыжился, — говорит Берко. — Глянь… — Он срывает с затылка кипу и поднимает перед глазами, созерцая ее с ужасом, как будто сорванный с себя скальп. Швыряет шапчонку в старика. Кипа попадает Герцу в нос, падает, увенчивает пирамиду из салфетки, сломанной сигары, лосиной подливки. — А это дерьмо! — Он хватает ворот рубахи, рывком расстегивает ее, не заботясь состоянием пуговиц. Обнажается белая ткань его бахромчатого таллита, неуклюжего, как бронежилет, кевлар священный, окаймленный ультрамарином. — В гробу я его видал! — Виданный им в гробу таллит неохотно, но достаточно резво выползает из-под рубахи, обнажая футболку, тоже белую. — Каждый драный день своей жизни я встаю и натягиваю это дерьмо и притворяюсь хрен знает кем. Ради тебя.
— Я никогда тебя не просил соблюдать религиозных ритуалов, — бормочет старик, не поднимая глаз. — Да я и сам никогда в жизни…
— Дело не в религии, — стонет Берко. — Дело, черт побери, в отце!
Еврей ты или не еврей, определяется по матери. Берко это знает. Он знает это с того дня, когда прибыл в Ситку. Ему достаточно в зеркало глянуть, чтобы это увидеть.
— Чушь! — бормочет старик, может, обращаясь к самому себе. — Религия рабов. Подвязки, упряжь, сбруя… Я этой дряни в жизни не надевал.
— Не надевал? — взвизгнул сын, как будто в восторге.
Ландсман опешил, когда Берко во мгновение ока оказался у стола. Он не сразу понял, что происходит. Берко напяливает свою ритуальную хламиду на голову старика. Он хватает голову отца одной рукой, а другой накручивает на нее ткань, бахрому, как будто готовя статую к транспортировке. Старик бьется, размахивает руками.
— Никогда не надевал, да? Не надевал? Так надень! Примерь мое, старый хер!
— Стоп! — кричит Ландсман и бросается спасать человека, склонность которого к тактической жертве фигуры привела, хотя и неумышленно, но непосредственно, к гибели Лори Джо «Медведь». — Берко, прекрати! — Ландсман хватает друга за локоть и тянет его прочь. Он умудряется протиснуться между отцом и сыном, начинает отпихивать сына от отца. К двери, к двери…
— О'кей. — Берко вскидывает руки и позволяет Ландсману отпихнуть себя фута на два. — Все, все… Не буду, отстань, Меир.
Ландсман отлипает от Берко, и тот начинает запихивать в штаны футболку, рубашку, потом принимается рубашку застегивать и обнаруживает, что пуговиц на ней не осталось. Он приглаживает щетку волос, подбирает с пола пальто и шляпу, выходит. Ночь с туманом входит на ходулях в дом на сваях, торчащий над водой.
Ландсман поворачивается к старику, голова которого обмотана тряпицей, старику, сидящему, как заложник, которому не позволено видеть захвативших его похитителей.
— Помочь, дядя Герц?
— Нет-нет, все в порядке, — отвечает тот еле слышно, ткань ослабляет звучание голоса. — Спасибо.
— Так и будете сидеть?
Старик не отвечает. Ландсман надевает шляпу и выходит.
Они уже усаживаются в автомобиль, когда из дома доносится выстрел. Звук откатывается от гор, ослабевает, исчезает.
— Бл…! — Берко оказался в доме еще до того, как Ландсман добежал до ступенек.
Когда Ландсман ворвался в открытую дверь, Берко уже согнулся над отцом, застывшим в позе спортсмена на соревнованиях по бегу с барьерами: одна нога подтянута к груди, другая вытянута сзади. В правой руке повис курносый револьвер, в левой зажата ритуальная бахрома. Берко распрямляет тело отца, переворачивает его на спину, проверяет пульс на шее. Красное пятно блестит на лбу справа, ближе к виску. Волосы выжжены, вырваны, обожжены и испачканы кровью. Выстрел, конечно, жалкий.
— О, черт, — бормочет Берко. — О, черт, дед… Все засрал…
— Все засрал… — отзывается Ландсман.
— Дед! — орет Берко, но тут же смолкает и добавляет еще два-три тихих гортанных слова на языке, оставленном в прошлом.
Они останавливают кровь, обрабатывают и перевязывают рану. Ландсман ищет, куда делась пуля, и находит дырку в фанерной стене.
— Где он его откопал? — Ландсман подбирает оружие. Револьвер потерт, поцарапан, старый механизм. — Тридцать восьмой «детектив спешиэл».
— Да черт его знает. У него куча пушек. Страсть любит игрушки. Это у нас общее.
— Может, мемориальный? Может, из него застрелился Мелек Гейстик в кафе «Эйнштейн»?
— Я бы не удивился. — Берко взваливает отца на плечо, они спускаются к машине, кладут раненого на заднее сиденье на кучу полотенец. Ландсман включает сирену, которую использовал, может, два раза за пять лет, и они направляются вверх по склону.
Станция «скорой помощи» есть в Найештате, но народ, доставляемый туда, мрет исправно и регулярно, так что они решают держать путь в Ситку, в центральную больницу. По дороге Берко звонит жене. Объясняет ей несколько сбивчиво, что его отец и человек по имени Альтер Литвак несут долю ответственности за смерть его матери во время печально известного индейско-еврейского конфликта, что его отец пустил себе пулю в лоб, что они собираются отвезти Герца Шемеца в отделение «скорой помощи» городской больницы, потому что он полицейский, черт побери, и что у него работа, и старик может и коньки отбросить. Эстер-Малке принимает и переваривает все рассказанное, Берко заканчивает контакт, и они входят в слепую зону. Минут пятнадцать связь отсутствует, оба молчат, но ближе к границе города телефон Берко оживает.