Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толкает себя. Продвигается на полсантиметра и упирается в другую стену. Так не честно! Она не делала ничего плохого! Никому и ничего! И теперь вот умрет?
Ни за что!
Выход есть. Где?
Саломея пнула стену. Звук был гулкий, деревянный. Потом изогнулась и ударила вторую головой. Глухо. Сбоку тоже ничего. Остается верх. Крышка гроба? Логично в изощренной логике психопата.
Только как ее открыть?
Саломея уперлась в крышку, отталкивая от себя.
Все-таки не камень – дерево. Занозы впиваются в израненные руки, и боль придает сил. Раздается скрип. И треск. А крышка весит, наверное, тонну. Тонну не поднять, но если выбора не осталось? Вверх… и в сторону. На миллиметр. На два. На двадцать. Из щели тянет холодом и гнилью. А руки дрожат от напряжения. Но второго шанса не будет.
Что-то хрустнуло. Затрещало. И деревянная плита сползла на пол, оставив в ладонях иглы гнилой щепы. Все еще темно. И холодно. Руки онемели. Два обморожения за одну поездку – перебор. И мысль об этом вызывает истерический смех. Саломея закрывает рот ладонями и слизывает кровь.
Надо вставать. Ноги не гнутся. И сама она – деревянная кукла на суставах-шарнирах. Но ничего, отойдет, главное – живая.
Сесть. Перевалиться через край. Расслабиться, позволив себе упасть. Падать не высоко. Лежать – твердо. Саломея лежит. На спине. Дышит ртом, и внутри у нее что-то хлюпает, вероятно, грядущая пневмония. Но Саломея рада способности слышать и ощущать это хлюпанье.
– Подъем. – Если говорить с собой строго, то становится легче.
Она переворачивается на живот. Поднимается на четвереньки. На колени. Ноют мышцы. И голова кружится не то от холода, не то от смены положения.
Встать. Приходится держаться за ящик – не гроб, но длинный ящик, сколоченный из желтых досок, – обеими руками.
Считать. До десяти и назад. Головокружение проходит. И темнота расступается. Свет проникает сквозь дыры в потолке пещеры. Их много, крохотных, словно оставленных тонкой иглой.
Пещера велика. Сумрак скрадывает очертания, но Саломея отмечает неровность стен, разрезанных ходами. Внизу настоящий лабиринт. Удобное место, чтобы играть в прятки.
Но эта пещера – особенная.
Вдоль стены выстроились ящики. Крупные, длинные, вроде того, в котором заперли Саломею. Мелкие. Все, как один, отмеченные номерами. Некоторые разломаны. На полу – древесная щепа и остатки мерзлой соломы. Монеты. Бисер. Черепки.
В дальнем углу – старый матрац, покрытый простынями. Вместо одеяла – медвежья шкура, но так даже лучше. Саломея пытается завернуться в нее, но шкура неудобна, соскальзывает, не гнется.
– Я не умру. Я не… умру… – Саломея сжимает края занемевшими пальцами.
Нельзя ложиться. И садиться тоже. На холоде самое страшное – слабость. И значит – вперед.
Она не осмотрела еще один угол пещеры, тот, в котором проступал силуэт стола и человека, за столом сидящего. Саломея не сомневалась: человек этот мертв, ведь иначе он бы услышал Саломею, обернулся, спросил, что она делает в чужом доме.
А он не оборачивался.
На столе – трехрогий канделябр. И зеркало в пластиковой оправе. Резная шкатулка, полная украшений. И старый номер «Идеальной свадьбы». Раскрыт на странице с моделями платьев. Кажется, что та, которая сидит за столом, выбирает наряд.
Ее рука лежит на журнале, а вторая висит вдоль тела. Ее лицо укрыто тенью и Саломее незнакомо. Но Саломея точно знает, как зовут эту женщину.
Скрипит дверь. Полоска света переползает порог. Желтая змея на коричневом глянцевом паркете. Доска за доской. Шаг за шагом.
Бежать.
Дыхание перехватывает. Сердце останавливается.
Бежать.
Свет рядом. Он замер у кровати, готовый запрыгнуть на одеяло. И бежать поздно. Притворяться спящим – бессмысленно. Илья открывает глаза за мгновенье до удара.
Пощечина звонкая.
Не сильная.
– Я просто подумала, что тебе надо немного помочь, – говорят ему и протягивают носовой платок, от которого разит нашатырем. – Иногда тяжело просыпаться. Спишь, спишь… кажется, что живешь. А на самом деле – спишь. Это неправильно.
Далматов все еще был жив. Надо же, какая радость!
– Что ты мне вколола? – Резиновые губы, жесткий язык, мышцы-желе, не понять даже, связан он или свободен.
– Лекарство. Хорошее. У нее очень сильно спина болела. Ей привозили лекарство. Я опасалась, что оно выдохнется, столько лет прошло… а оно ничего. Сработало.
– У кого спина болела?
– У старухи. – Перед Ильей поставили старую масляную лампу с высоким колпаком. Стекло закопченное, и огонек дергается, словно припадочный. – У нее рак обнаружили. Сказали, надо в больницу. Но как она уехала бы с острова? Никак. Покупала лекарства… и еще леденцы. Такие, на палочке. Их делали другие старухи. Смешиваешь сахар с водой, добавляешь красителя. Плавишь. Заливаешь в формочки. Проще простого. Но вкусно. Ты же знаешь.
– Нет.
– Нет? – Лампа подвинулась чуть ближе. Под пятном света – серый камень с глубокими трещинами и тонкая рука в черной вязаной перчатке.
– Мне не покупали леденцов.
– Жаль. Много потерял.
Она издевается? Не похоже. И Далматову самому жаль, что с леденцами не сложилось. Сейчас он мог бы купить сотню сахарных петушков, но какой в этом смысл?
– Не прячься. Я узнал тебя по голосу.
– Неужели? – Она обходит слева и становится за спиной. Наклоняется и дует в затылок. Ее дыхание невыносимо горячее, и если так, то он почти замерз. – Тогда мне придется тебя убить.
– Ты ведь и так собиралась меня убить.
Странно, что еще не убила.
Он сидит на чем-то твердом. Руки скручены. Пальцы не чувствуются, но Далматов пытается ими шевелить.
– А если нет?
– Ты всех убиваешь. Почему я должен стать исключением?
Сердечный ритм замедлен. Ударов шестьдесят. Переохлаждение или побочный эффект ее лекарства? Ноги, кажется, свободны. Но сейчас он и шага не сделает.
– Ты чудовище. Сама хоть понимаешь?
– Нет!
Она бьет по щеке, намного сильнее, чем в первый раз, и губы лопаются, но крови нет.
– Ты привела их на этот остров. А потом убила. Так разве не чудовище?
Пальцы со скрипом согнулись и распрямились. Мириады острых игл вонзились в кожу, и Далматов прикусил щеку, чтобы не застонать от боли. Кровообращение восстанавливается, и это хорошо.
– Это не я. Это – она.
Рывок. И белый клинок серпа появляется перед глазами. Металл яркий, чистый, и в нем, как в зеркале, Далматов видит себя.