Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пролетают колибри на аэропланах,
Проходит змея, держа руки в карманах…
или:
Так ведёт себя странно с крольчихою кролик,
Что кролиководы смеются до колик.
Иные её вещи было трудно выбросить. До конца 1949-го года я лелеял, и боготворил, и осквернял поцелуями, слезами и слизью пару её старых тапочек, ношеную мальчиковую рубашку, потёртые ковбойские штаны, смятую школьную кепочку и другие сокровища этого рода, найденные в багажном отделении автомобиля. Когда же я понял, что схожу с ума, я собрал эти вещи, прибавил к ним кое-что оставшееся на складе в Бердслее — ящик с книгами, её велосипед, старое пальто, ботики — и в пятнадцатый день её рождения послал всё это в виде дара от неизвестного в приют для сироток на ветреном озере у канадской границы.
Не исключаю, что пойди я к хорошему гипнотизёру, он бы мог извлечь из меня и помочь мне разложить логическим узором некоторые случайные воспоминания, которые проступают сквозь ткань моей книги со значительно большей отчётливостью, чем они всплывают у меня в памяти — даже теперь, когда я уже знаю, что и кого выискивать в прошлом. В то время я только чувствовал, что теряю контакт с действительностью. Я провёл остаток зимы и большую часть весны в санатории около Квебека, где я лечился раньше, после чего решил привести в порядок некоторые свои дела в Нью-Йорке, а затем двинуться в Калифорнию для основательных розысков.
Вот стихотворение, сочинённое мной в санатории:
Ищут, ищут Долорес Гейз;
Кудри: русы. Губы: румяны,
Возраст: пять тысяч триста дней,
Род занятий: нимфетка экрана?
Где ты таишься, Долорес Гейз?
Что верно и что неверно?
Я в аду, я в бреду: «выйти я не могу»
Повторяет скворец у Стерна.
Где разъезжаешь, Долорес Гейз?
Твой волшебный ковёр какой марки?
Кагуар ли кремовый в моде днесь?
Ты в каком запаркована парке?
Кто твой герой, Долорес Гейз?
Супермен в голубой пелерине?
О, дальний мираж, о, пальмовый пляж
О, Кармен в роскошной машине!
Как больно, Долорес, от джаза в ушах!
С кем танцуешь ты, дорогая?
Оба в мятых майках, потёртых штанах,
И сижу я в углу, страдая.
Счастлив, счастлив, Мак-Фатум, старик гнилой.
Всюду ездит. Жена — девчонка.
В каждом штате мнёт Молли свою, хоть закон
Охраняет даже зайчонка.
Моя боль, моя Долли! Был взор её сер
И от ласок не делался мглистей.
Есть духи — называются Soleil Vert[123]…
Вы что, из Парижа, мистер?
L'autre soir un air froid d'opéra m'alita:
Son félé — bien fol est qui s'y fie!
Il neige, le décor s'écroule, Lolita!
Lolita, qu'ai-je fait de ta vie?[124]
Маюсь, маюсь, Лолита Гейз,
Тут раскаянье, тут и угрозы.
И сжимаю опять волосатый кулак,
И вижу опять твои слёзы.
Патрульщик, патрульщик, вон там, под дождём,
Где струится ночь, светофорясь…
Она в белых носках, она — сказка моя,
И зовут её: Гейз, Долорес.
Патрульщик, патрульщик, вон едут они,
Долорес Гейз и мужчина.
Дай газу, вынь кольт, догоняй, догони,
Вылезай, заходи за машину!
Ищут, ищут Долорес Гейз:
Взор дымчатый твёрд. Девяносто
Фунтов всего лишь весит она
При шестидесяти дюймах роста.
Икар мой хромает, Долорес Гейз,
Путь последний тяжёл. Уже поздно.
Скоро свалят меня в придорожный бурьян,
А всё прочее — ржа и рой звёздный.
Психоанализируя это стихотворение, я вижу, что оно не что иное, как шедевр сумасшедшего. Жёсткие, угловатые, крикливые рифмы довольно точно соответствуют тем лишённым перспективы ландшафтам и фигурам, и преувеличенным их частям, какие рисуют психопаты во время испытаний, придуманных их хитроумными дрессировщиками. Я много понасочинил других стихов. Я погружался в чужую поэзию. Но мысль о мести ни на минуту не переставала томить меня.
Я был бы плутом, кабы сказал (а читатель — глупцом, кабы поверил), что потрясение, которое я испытал, потеряв Лолиту, навсегда меня излечило от страсти к малолетним девочкам. Лолиту я теперь полюбил другой любовью, это правда, — но проклятая природа моя от этого не может измениться. На площадках для игр, на морских и озёрных побережьях мой угрюмый, воровской взгляд искал поневоле, не мелькнут ли голые ноги нимфетки или другие заветные приметы Лолитиных прислужниц и наперсниц с букетами роз. Но одно основное видение выцвело: никогда я теперь не мечтал о возможном счастье с девочкой (обособленной или обобщённой) в каком-нибудь диком и безопасном месте; никогда не воображал я, что буду впиваться в нежную плоть Лолитиных сестричек где-нибудь далекодалеко, в песчаном убежище между скал пригрезившихся островов. Это кончилось — или кончилось, по крайней мере, на некоторое время. С другой же стороны… увы, два года чудовищного потворства похоти приучили меня к известному укладу половой жизни. Я боялся, как бы пустота, в которой я очутился, не заставила бы меня воспользоваться свободой внезапного безумия и поддаться случайному соблазну при встрече в каком-нибудь проулке с возвращающейся домой школьницей. Одиночество разжигало меня. Я нуждался в обществе и уходе. Моё сердце было истерическим, ненадёжным органом. Вот как случилось, что Рита вошла в мою жизнь.
Она была вдвое старше Лолиты и на десять лет моложе меня. Представьте себе взрослую брюнетку, очень бледную, очень тоненькую (она весила всего сто пять фунтов), с очаровательно ассиметричными глазами, острым, как бы быстро начерченным профилем и с весьма привлекательной ensellure — седловинкой в гибкой спине: была, кажется, испанского или вавилонского происхождения. Я её подобрал как-то в мае, в «порочном мае», как говорит Элиот, где-то между Монреалем и Нью-Йорком, или, суживая границы, между Тойлестоном и Блэйком, у смугло горевшего в джунглях ночи бара под знаком Тигровой Бабочки, где она пресимпатично напилась: уверяла меня, что мы учились в одной и той же гимназии, и всё клала свою дрожащую ручку на мою орангутановую лапу. Чувственность мою она только очень слегка бередила, но я всё-таки решил сделать пробу; проба удалась, и Рита стала моей постоянной подругой. Такая она была добренькая, эта Рита, такая компанейская, что из чистого сострадания могла бы отдаться любому патетическому олицетворению природы — старому сломанному дереву или овдовевшему дикобразу.