Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он настолько увлекся своей беседой, что даже остановился и стал ждать знака. Но ничего не происходило — ворчала вдали артиллерия, вздрагивала земля, да постреливал изредка «беспокоящий» пулемет со стороны врага. Видимо, Ему действительно обрыдло смотреть на ад, который устроили неразумные люди посреди опрятной, благоустроенной Европы…
Все, за исключением нескольких дозорных, собрались в траншее, обозначенной на карте как «К-3». Теперь это был скорее неглубокий ров с остатками фанерного и проволочного перекрытия — убежище и лазарет в единой ипостаси, потому что среди немцев не осталось ни одного человека, избежавшего ран.
Рош сидел в углу, тренькая на близнеце своей крошечной гитары из консервной банки. Нашли ведь где-то… Черная повязка прикрывала оба глаза бразильца, но и вслепую он ловко перебирал проволочные струны, извлекая тихую-тихую музыку. Напротив него, при свете свечи в стеклянной банке, фельдшер колдовал над Эмилианом, растянув края раны металлическими крючочками.
— Зашей ты ему голову, — посоветовал кто-то в дальнем углу.
Вместо ответа врач неожиданно запустил в советчика каким-то инструментом и, подскочив к нему, завопил:
— Пасть себе зашей! Чтобы не молол чушь! И другое тоже зашей, чтобы не размножал идиотов!
Похоже, все напряжение, скопившееся у бывшего ветеринара за этот безумный день, наконец прорвалось вспышкой безудержного и неконтролируемого гнева. Он потрясал кулаками прямо перед лицом «собеседника», нависая над ним с угрожающим видом.
— Грязную рану шить нельзя! Поначитались Мая,[120]мать вашу! А в приключенческих книжках пишут про инфекции и менингит? Рану даже промывать нельзя, вода не удаляет инородные тела, а загоняет вглубь. Нужен физраствор, а его нет! Поэтому можно только открыть рану и облегчить отток гноя!
Припадок ярости закончился так же внезапно, как и начался. Фельдшер отошел от ошарашенного солдата, бурча под нос окончание речи:
— …И еще молиться, чтобы в ближайшие сутки рядом вдруг случился нормальный госпиталь… И бразильянцу вашему можно гляделку сохранить, только бы доставить к хорошей медицине…
Хейман выступил из темноты бокового ответвления в крошечный пятачок света от свечи. Внимательно оглядел свой крошечный гарнизон.
«Надо же, скольких убило, а наш херувим выжил», — мимолетно подумал он, заметив живого Кальтнера.
Лейтенант надеялся, что увидит в глазах солдат обычную усталость, пусть даже страх, обычный привычный страх. Но… случилось самое страшное. Днем штурмовики и простые пехотинцы чувствовали себя героями, которые превозмогают вражеские полчища. За ними был дом, родина, а впереди — гнусный и злобный противник. Именно здесь, на развалинах, среди воронок и обломков, решалась судьба если не всей войны, то уж участка фронта как минимум. Но вид следующих мимо врагов — многочисленных, вооруженных до зубов и, самое главное, безразличных — сделал то, что не получилось у атакующих, несмотря на все их «Либерти» и огневую мощь.
Каждый воин ощутил себя не титаном, но всего лишь мелкой пешкой, ничтожной и бесполезной на невообразимо огромной шахматной доске. Песчинкой, которая не в силах остановить тяжкий маховик Антанты. Они сожгли целых два танка, но что толку с того, если из каждых десяти солдат девять уже мертвы, а силы врага по-прежнему неисчислимы?
И никто не придет на помощь, никто не выручит.
Завтра их добьют, и отчаянное сопротивление ничего не изменит, ничего не исправит. Никто не вспомнит о погибших, их трупы присоединятся к тысячам прочих, гниющих по всей Европе, а каток Антанты пойдет дальше.
— Друзья мои… Кайзер и фатерлянд ждут от нас стойкости… — начал говорить лейтенант и осекся.
Раньше его слова зажигали огонь в душах, теперь они падали на землю, подобно высохшим листьям. Фридрих говорил все то же, что и прежде, но теперь он сам не верил в свой призыв. И тем более не верили его бойцы.
— Командир… — это сказал Харнье. Ему, как и в предыдущие годы, повезло, хотя как обычно — странно и сомнительно. Осколок не убил гренадера, а произвел чистую и аккуратную ампутацию руки, фельдшер только развел руками и заметил: «Как хирургической пилой, только зашить осталось». Обычно с такими ранениями больные очень тихи и малоподвижны, но эльзасец был в сознании и даже смог сесть на подстилке, кусая губы при каждом движении.
— Лейтенант… посмотри на меня… — Альфред провел вдоль тела трясущейся левой рукой, и Фридрих против воли вспомнил все увечья гренадера, обильно скопившиеся с начала войны. — Разве я мало отдал фатерлянду?.. Разве мы мало отдали кайзеру?
Лейтенант молчал. Он должен был пресечь, оборвать Альфреда, любым способом, вплоть до расстрела на месте. Как офицер и командир гарнизона в осаде — должен был. Но Хейман молча смотрел на увечного.
— У меня есть сын, — говорил Харнье. — Ему три года, и я хочу вернуться к нему… Лейтенант, мы хорошо сражались, никто не может нас упрекнуть или обвинить. А если кто и решится — его не было здесь. Но… я устал. Я хочу домой, к своей семье, к… моему Карлу.
Хейман стоял и смотрел на своих солдат. На своих товарищей по оружию, с которыми бок о бок прошел сквозь преисподнюю, не убоявшись французов, англичан, танков и всего остального. В их потухших глазах, на грязных вытянувшихся лицах он читал только одно — безмерную усталость, апатию и единственное желание — чтобы все наконец закончилось.
Фридрих привалился к краю бруствера, прикрыв ладонью лицо, словно во всем мире не осталось никого и ничего — только он, наедине со своими тяжелыми мыслями.
Прекративший было играть Рош взял инструмент поудобнее, звенящая мелодия полилась из-под его музыкальных пальцев. В такт плавным переборам Франциск запел:
Mar de magoas sem mares
Onde nao ha sinal de qualquer porto
De les a les о ceu e cor de cinza
E о mundo desconforto
No quadrante deste mar que vai rasgando
Horizontes sempre iguais a minha frente
Ha um sonho agonizando
Lentamente,
Tristemente…[121]
— Что это? — глухо спросил из своего угла Харнье.
— Это «фаду», — ответил Франциск. — Так называются грустные песни про одиночество и любовь. Вообще-то, они португальские, у нас такие почти не поют, но моя няня была родом из Коимбры, я научился у нее.
— Переведи, — попросил эльзасец.
— Не надо, — вдруг произнес Кальтнер, трудившийся над ним фельдшер едва не выронил от неожиданности инструменты. — Не надо переводить, пожалуйста… Она очень красивая, но непонятная. И каждый может думать о своем. Как в сказке. А если сказать — о чем, то сказки не будет… больше.
Хейман неожиданно рассмеялся. Коротко и зло, хриплым лающим смехом.