Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Великодушие, во-первых, один из вернейших признаков силы, без (внутренней) силы великодушия нет, только готовность идти на уступки ради самосохранения, а это совсем не то.
Но одной силы, конечно, недостаточно. Великодушие базируется обычно на такой особой разновидности самодовольства, то есть довольства собой, которая на самом деле благодарность бытию за возможность быть его частью на любых условиях. Ну или ладно, почти на любых. Но в пакет обязательных условий всегда входит невозможность объять, понять, объяснить и поместить в себя все наблюдаемое. И когда эта невозможность вызывает у нас скорее ликование, чем злость, нас можно поздравить, сколько-то великодушия в нас уже есть.
/Хорошо бы однажды, когда будет время, объяснить на наглядных примерах, как великодушный дает внутреннее разрешение быть всему сложному, непонятному и по каким-то важным для него самого критериям «лучшему», чем он сам. И как отсутствие великодушия приводит к так называемому скепсису, который в руках невеликодушного становится инструментом не познания, а убийства, если не познаваемого материала (часто все же, слава богу, руки коротки), то способной к познанию части себя. Но, может, и так понятно? Хорошо, если да./
Веритас
Одно из самых нелепых заблуждений т.н. человечества – представление о существовании т.н. истины. Незыблемой и сияющей, по каждому важному вопросу, начиная с правильного способа разделки туши убиенного врага и заканчивая традиционной расстановкой ударений в предпоследней строчке хулительной скорбной песни на его похоронах.
С ума сошли. Какая может быть истина, если даже на вашем пальто сегодня четыре пуговицы (и вы точно помните, что всегда было четыре, и все вокруг помнят, свидетелей – жопой жри). А завтра на вашем пальто будет три пуговицы и не потому, что одна оторвалась, петель тоже только три, всегда так было, вы это точно помните, и ваши родные-близкие, и сосед-портной, помогавший его перешить после того, как у вас в январе начало расти новое щупальце, а вы говорите, истина, чокнуться с вами можно.
Вечер; какая-то гора текущих дел сделана, осталась другая гора, и надо бы дойти до машины, заехать в магазин, отвезти покупки домой, где как раз поджидает эта самая другая гора, но вместо этого я поворачиваю совсем в другую сторону и иду вниз с холма по улице, усыпанной листьями и окутанной дымом, до самого бульвара Вокечю, где у меня сегодня нет дел, не назначено ни одной встречи, я даже кофе, смешно сказать, не хочу, но все равно останавливаюсь у «Кофеина», потому что здесь можно сидеть и смотреть на идущих мимо пятничных гуляк, окутанных ласковой темнотой и так удачно подсвеченных оранжевыми фонарями, что сразу видно: никого прекрасней нет на земле, чем мы, простые виленские обыватели вечером пятницы; пятница, тьма и последняя ночь сентября, теплая, как августовская, нам к лицу.
Потом я пойду дальше. Скорее всего, не назад, к машине, а просто куда-нибудь. В любимом, то есть, направлении.
Город смотрит на мои хаотические передвижения с сочувственным интересом: ты чего? У тебя же дела.
– У меня дела, – соглашаюсь я, – и самое главное из моих дел быть в твоем сердце, держаться за твое сердце, знать всем телом, всем своим существом: где оно, там и я.
– Жжош! – ухмыляется город. – Ладно, жги дальше, понимаю, пятница, вечер, когда еще нам с тобой быть идиотами, если не прямо сейчас.
И врубает колонки на полную мощность, а в колонках у нас, известное дело, как всегда колокола. И ветер, и плеск фонтана, и далекий, почти несбывшийся чаячий крик.
Виленский август невыносим; в смысле, он прекрасен так, что вынести это практически невозможно, но я как-то держусь, даже не знаю, как, потому что все бы ладно, но обоняние никто не отменял, и вот заходишь из теплого солнечного двора в непобедимо холодный сырой подъезд, а там пахнет газировкой с сиропом «крюшон» из автомата, из лета тысяча девятьсот семьдесят пятого года, невозможный в данном контексте, но победительно очевидный запах далекого необязательного лета моего детства, примерно такого же необязательного – могло быть, а могло и не быть, никакого особого смысла в нем нет, а в запахе газировки с сиропом «крюшон» из автомата почему-то есть – концентрация смысла, тройной, четверной, на сколько монеток хватило, смысл.
В августе каждый жаркий день – последний; даже если не последний, последний все равно – в том смысле, что вполне может оказаться последним, один из жарких августовских дней непременно оказывается последним, рано или поздно он наступает, это знают все, но лучше всех – старухи, выставившие на продажу букеты мелких пестрых осенних астр. Кому знать, как не им.
В августе каждая теплая ночь пахнет подгнившими морскими водорослями, не речными, а именно морскими, несложно отличить. Августовскую ночь надо стремительно пересекать по диагонали, в майке и шортах; это не значит, что из дома непременно следует выходить, надев шорты, просто любая одежда становится майкой и шортами, пока пересекаешь по диагонали темную августовскую ночь.
Августовский дождь проливается на голову так внезапно, словно на небесах опрокинули ведро, прятаться от него под зонтом и даже под навесом бессмысленно, потому что настоящий августовский дождь – это море, которое ежегодно приходит в наш город, просто не плещется, как положено, горизонтально, а стоит вертикальной стеной; мне всегда хотелось, чтобы море стояло стеной, перпендикулярно земле, – вспоминаю я, – и вода, стекающая по моему лицу, становится соленой, в это никто никогда не поверит, даже я, но зачем мне вера, когда вкус соли – вот он, дан мне в ощущениях, достоверных и недоказуемых, как все, хоть сколько-нибудь похожее на правду.
Вот и виленский август невыносим настолько, что почти невозможен, недоказуем, но дан нам в достоверных ощущениях, а значит, может быть, все-таки есть.
Виленский покерфейс
На стене соседнего дома написали: «Наша жизнь это вечный Вильнюсский покер», – и всякий раз, проходя мимо, я мысленно вношу поправку: «вечный виленский покерфейс».
(Написанная на стене фраза – цитата из романа Ричардаса Гавялиса «Вильнюсский покер»; у нас тут сейчас новая граффити-мода: книжные цитаты на стенах и тротуарах писать. Не то чтобы это такая уж важная информация, но мой внутренний бюрократ Баскервилей будет страшно выть на болотах, если я не сделаю сноску. Ну или в холмах, ему все равно, где страшно выть.)
Виленский покерфейс – это такое отдельное прекрасное явление, чтобы врубиться в него, надо довольно долго здесь прожить, но при этом сохранить свежесть стороннего взгляда, не провалиться в здешнюю жизнь с головой, голову, на которой как раз удачно выросли глаза, уши и нос, обязательно надо оставить снаружи. И тогда начинаешь видеть всю эту нашу смешную и милую, всем ветрам открытую городскую жизнь как первый выход свежепоналетевшего инопланетянина на работу в районную библиотеку, куда его заранее устроили для прикрытия. Одет по моде столетней давности (пока летел, кое-что изменилось), уши зеленые, пара щупалец торчит из-под полы сюртука, но держится невозмутимо, всем своим видом показывает: я – обыкновенный, такой как все. И сила его покерфейса такова, что многие граждане сразу верят. Игнорируют цвет ушей и изгибы щупалец, то есть натурально не видят. Подтверждают: да, совершенно обыкновенный. Сам так сказал!