Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кажется, все началось с того, что бригада ходившего под ордынской крышей некоего Александра по кличке Невский разобралась однажды с командой “ливонских”. Разборка эта имела место на замерзшем Чудском озере, а потому и проходила она в сводках как Ледовое побоище.
А “нас бросала молодость на кронштадтский лед”? А Папанин на льдине? А застрявший во льдах “Челюскин”? А фигурное катание – что парное, что одиночное? А триумфы советского хоккея? “Трус не играет в хоккей” – помните? Ледовое побоище продолжается, и не видно ему конца.
Хорошо и раздольно чувствует себя государство на льду. Легко и уверенно скользит оно по гладкой поверхности замороженной страны. А граждане? А что граждане? Подданные великого государства неподвижно и терпеливо сидят во льду, как устрицы, готовые к употреблению. А если они и движутся, то движутся осторожно, стараясь смотреть себе под ноги и не делать резких движений. А если не уберегся – пеняй на себя. И молись, чтобы повезло. Ну хотя бы как мне.
Что было раньше? Стихотворение про то, о чем “сказала мне сестра”, или все-таки сам музей? Не помню. Кажется, все-таки музей. Какой? Кажется, Исторический. Или Музей подарков Сталину? Опять же не помню. Да это и не важно. Важно, что первые впечатления не выветриваются десятилетиями. Синкретическое детское сознание не отделяет музей от театра. Первый музей и первый спектакль (в моем случае, помню точно, это была мхатовская “Синяя птица”) со временем смываются на уровне деталей, но живут практически вечно на уровне столь же неясных, сколь и сильных ощущений.
Благоговейная тишина, нарушаемая лишь почтительным шуршанием привязанных к ботинкам тапок и негромким голосом экскурсовода. Странное, загадочное освещение. Странные, непривычные вещи. Попадаются вещи и вполне привычные, но, вырванные из бытового контекста и помещенные в контекст музейный, они тоже становятся странными, небывалыми. Мечи и доспехи. Пули и ядра. Дуэльные пистолеты и шахматные доски. Столы и стулья. Книжки и тетрадки. Лампы и тарелки. Глобусы и микроскопы. Сапоги Петра I. Ночная ваза Екатерины II. Телефонная трубка Ленина. Курительная – Сталина. Чей-то университетский диплом. Чей-то простреленный комсомольский билет. Чья-то шинель. Чьи-то гантели, подтяжки, аптечные рецепты, повестка в суд, логарифмическая линейка, пенал, ластик, волейбольный мяч, зубочистка, макет паровоза, колесо от автомобиля, шнурок от ботинка, банка из-под сгущенки, мятый, весь в пятнах листок медицинского заключения, чернильница из хлеба, спичечный коробок, носовой платок, конфетный фантик, слуховой аппарат, зубные протезы. В детстве все это производит немыслимое впечатление, впечатление, которое трудно сформулировать. Лишь когда ты становишься взрослым, ты начинаешь понимаешь, в чем тут дело. Музей как идея способствует особому взгляду на мир: ты осознаешь, что нет ничего случайного, ненужного, заслуживающего забвения. Любая вещь, любое слово, любой жест суть потенциальные единицы хранения, объекты музеефикации.
Что такое музей для взрослого культурного человека? Прежде всего это, разумеется, музей художественный. Посещение Парижа, Петербурга, Мадрида или Нью-Йорка чревато ритуальным паломничеством в Лувр, Эрмитаж, Прадо и Метрополитен. Если ты съездил, допустим, в Мюнхен и не сходил в Пинакотеку, то твой визит туда как бы уже не вполне легитимен.
Но бывают музеи, куда нас загоняет летний ливень. И тогда мы входим туда, бродим по залам и пялимся на все подряд, потому что дождь никак не кончается. А когда дождь закончился и мы вышли наружу, мы понимаем, что все, что мы только что видели, мы запомним навсегда. Я вот, например, много лет не могу забыть, как в каком-то музее, где среди прочего были выставлены чучела разных зверушек, страдающих различными анатомическими отклонениями, я наткнулся на удивительный экспонат. К совершенно пустой витрине была пришпилена бирка. На ней значилось: “Кучерявость у ежей”. На другой бирке, чуть ниже, было написано: “Экспонат на реставрации”. И разве это важно, что ни в тот раз, ни после я так и не увидел кучерявого ежа? Зато я точно знаю, что такие бывают. Да и что она, жалкая реальность, по сравнению с разгулявшимся воображением?
Бывают музеи, в реальное существование которых верится с трудом. Но они ведь есть. Перечень их названий в телефонном справочнике читается как поэма, мощно заряженная неизбывным оптимизмом. Можно туда зайти, а можно и не заходить. И так уже хорошо. Эти причудливые, маленькие, скрытые от нескромных взоров, тихие и незаметные, как Акакий Акакиевич, и трогательно-уморительные, как Чарли Чаплин, именно они, эти музеи и музейчики, подспудно и ненавязчиво играют роль тех прозрачных ниточек, каковыми штопается и латается наша расползающаяся по всем швам историческая память. А без нее – куда?
Вы заметили, что чем вертикальнее вертикаль, тем с большим рвением проявляет она заботу о нашем с вами здоровье? Вот и рождаемость стала государственным, политическим делом. А уж где рождаемость, там и здоровье. Но древний, как сама наша государственность, пафос бесконечной борьбы за что-нибудь против чего-нибудь неизбежно преобразует заботу о здоровье в борьбу против нездоровья, против нездорового образа жизни.
Но что такое нездоровый образ жизни? Воля к саморазрушению? Отсутствие бытовой культуры? Черная неблагодарность по отношению к родному государству, вложившему в тебя и в меня деньги и душевные усилия? Или просто некая совокупность так называемых вредных привычек? А вредными привычками принято называть все то, что для многих людей – по крайней мере пока они живут на этой земле – является источником радости. Так что такие ли уж они вредные, эти вредные привычки? Хотя бывают конечно же привычки и по-настоящему вредные. Например, борьба за здоровый образ жизни.
На первый взгляд кажется, что словосочетание “мода на здоровье” есть бессмысленный трюизм. А на что же действительно еще может быть мода – на болезни, что ли? Какой же псих станет спорить с утверждением, что здоровым быть лучше, чем больным?
Но не все так просто. Ведь были же в истории и такие романтические или декадентские поветрия, когда всяческие “печати смерти” и чахоточный блеск в глазах считались необычайно привлекательными. Когда дамы поминутно шлепались в обмороки, а кавалеры выразительно кашляли и томно подносили к губам белоснежный платок. Когда здоровые завидовали больным, потому что здоровье ассоциировалось с глупостью и тривиальностью, а болезнь – с талантливостью и прочими “безднами”. Когда вполне нормальные молодые люди для того, чтобы заинтересовать девушек, туманно намекали им на свои особые отношения с психоневрологическим диспансером.
Можно сказать, что здоровый образ жизни – это всего лишь образ жизни человека, наделенного здравым смыслом и развитым инстинктом самосохранения. Можно так сказать и на этом прекратить разговор. Но разговор на этом как-то не прекращается.
Потому что “здоровый образ жизни” – это еще и идеология. Считается, что массовая приверженность вредным привычкам – пьянству, наркомании и обжорству – есть признак социальной апатии, а вот общественная тяга к здоровому образу жизни есть знак социального оптимизма. И это в общем-то верно, особенно если помнить о том, что самыми продвинутыми по части всяческого оптимизма являлись, как правило, общества тоталитарные. Как забыть вас, крепкозадые физкультурники и грудастые физкультурницы, сливавшиеся в вавилонских пирамидах? Как забыть вас, нормы ГТО? Куда вы сгинули, ворошиловские стрелки? Где вы, эпические богатыри Осоавиахима и ДОСААФ? Где гипсовые девушки с проволочными веслами? Родине были нужны крепкие ребята. Но не для того, чтобы жить долго и весело, а для того, чтобы давать стране угля или с винтовкой в руке гибнуть за торжество общего дела.