Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, мимо футбола не пройдешь. Когда из летних окон раздается синхронный вопль восторга, а чаще – отчаяния. Когда из радио на кухне доносится незабываемая скороговорка Вадима Синявского: “Внимание, внимание. Наши микрофоны установлены…” Когда ты садишься в такси, а водитель спрашивает в лоб: “Как сыграли?” Где же взять столько отваги, чтобы так же в лоб встречно спросить: “Кто?” Приходится юлить, изворачиваться и мямлить что-то насчет того, что “не знаю, в метро ехал”. Какое метро? Куда ехал? Ох, жалкий лепет оправданья.
Уже давно узаконено, что футбол – главный. Главнее всех в этой номинации. Вот как в театре, например, главнее всех опера, а в литературе, допустим, роман. В футболе и флаги побольше, и гимн погромче. И вообще…
Но футбол ведь – это уже не вполне вид спорта. Это не вполне игра. Какая уж тут игра, из-за которой ты готов убить и готовы убить тебя. Как бы ни увлекала знатоков и гурманов тонкая драматургия этой потной беготни, понятно же, что главная проблематика футбола располагается не там, не на поле. Она – вне поля, вне стадиона, “вне игры”. Футбол – дело национальное, государственное, международное, глобальное, геополитическое. “Эй, вратарь, готовься к бою. Часовым ты поставлен у ворот. Ты представь, что за тобою полоса пограничная идет” – вот его универсальная формула, впервые прозвучавшая в песне Дунаевского из довоенного кинофильма “Вратарь”.
В рекламах страховых компаний любят изображать футболистов, приготовившихся к штрафному удару. Сняты они по пояс, в смысле – ниже пояса, ибо кому же интересна верхняя часть футболиста. Вот стоят они и прикрывают свои гениталии. Но прикрывай не прикрывай, а помни: поражение твоей команды в любом случае обернется хоть и символической, но безвозвратной потерей, потерей либидо. Кастрацией, говоря проще. Да не твоей кастрацией, дурачок, кому ты нужен. Это будет кастрация твоей родины, державы, если угодно. Помни об этом, помни о пограничной полосе за твоей спиной. Плотней и надежней заслоняй наиболее чувствительные органы своего родного государства.
Нет, футбол – это не игра. Это, как и война, продолжение политики другими средствами. Это национальная идея. Можно вослед известной формуле сказать, что футбол как один из исторически сложившихся эрзацев патриотизма есть последнее прибежище негодяев. Сказать так можно, и это даже довольно соблазнительно, особенно если вспомнить о днях одного из недавних мировых чемпионатов, о том, как наша смена, наши юные патриоты, чуть не своротила к чертям собачьим исторический центр столицы своей великой, но незадачливой родины, уже в который раз поруганной азиатами “с раскосыми и жадными очами”.
Но обобщать неправильно. Как неправильно валить в одну кучу разные типы патриотизмов. Да, футбол – мощный провокатор иррациональной агрессивности. Но он же, пусть и в куда более редких случаях, стимулятор благородных порывов. В общем, каково состояние общества, таков и пафос общественного энтузиазма.
Интеллектуалы всех стран нечасто бывают заядлыми болельщиками. А те, кто бывает, не склонны, как правило, соотносить свои футбольные переживания с подъемами и спадами национального духа, а тем более с текущей политической конъюнктурой. Впрочем, не всегда. Я помню, как в конце шестидесятых мы все яростно болели за чехов. Правда, это был хоккей, но какая в данном случае разница. Мои знакомые немцы традиционно желают поражения своей футбольной сборной, объясняя это тем, что в случае победы они опасаются взлета “патриотических настроений”. “А чем чреваты в нашей стране патриотические настроения, не надо напоминать”, – прибавляют они. А вот французские интеллектуалы ликовали по поводу победы своей сборной. Эту победу они восприняли как серьезный удар по ксенофобским тенденциям. Еще бы – в те дни национальными героями Франции стали французы “неместного” происхождения.
А вот у нас-то как? А мы-то что? Как в этот-то раз будет? Пока что, честно говоря, как-то тревожно. Причем тревожно при любом возможном исходе.
Время от времени человека ставят перед странными, малоразрешимыми задачами. Почему-то считается, что если твое имя известно более чем ста гражданам, то ты уже являешься человеком “публичным” и именно на этом основании обязан иметь какие-то особые мнения по поводу всего, чего угодно.
То звонит мне какая-то барышня и говорит: “Здравствуйте. Меня зовут так-то и так-то, я с радиоканала такого-то. У вас есть минутка времени?” – “Есть, – говорю, – у меня минутка времени”. – “Тут вот какое дело. Как вы, очевидно, знаете, на днях исполняется сто пять лет Сандуновским баням…” Начало многообещающее, думаю я, но не перебиваю, слушаю дальше. “Так вот. Что бы вы могли сказать по этому поводу?” – “Да как-то решительно ничего. Поздравьте от моего имени доблестный коллектив работников баннно-прачечного производства”. – “Ну это понятно. А по существу?” – “По какому существу?” – “Ну, про баню”. – “А что про баню?” Разговор явно не клеился. “Простите, я правильно позвонила? Вы такой-то?” – “Такой-то”. – “И что, вам нечего сказать про баню?” – “Решительно нечего”. – “Ну извините”. Отбой.
А то недавно – тоже откуда-то, но уже про автомобили. “Не могли бы ли вы что-нибудь такое про ваши отношения с автомобилем?” – “С каким именно?” – “Как с каким? С вашим. У вас какая марка?” – “Никакая у меня не марка. Нет у меня машины, никогда не было и, боюсь, уже не будет. И водить я не умею”. – “Да? Странно. Ну извините”.
Нет у меня никаких отношений с моим автомобилем по причине, указанной выше. Нет у меня машины и никогда ее не было. Впрочем, вру, однажды все-таки была.
На девятилетие мне был подарен железный самосвал омерзительного синего цвета. Потом я узнал, что такой цвет называется электрик. Несколько дней я был счастлив, но счастье омрачалось тем, что мой отец с первой минуты возненавидел эту машину, которая страшно грохотала, когда я возил ее по комнате, а отец уставал после работы. Ну и цвет, само собой. Он ненавидел эту машину и ждал лишь повода, чтобы с ней расправиться.
И дождался. Однажды, гуляя со своим самосвалом во дворе, я набрал в кузов всякой дряни наподобие ржавых гвоздей, кирпичных ошметков, окурков и использованных презервативов, привез все это домой, поставил машину на обеденный стол и вывалил все свое добро на только что постеленную (ждали гостей) новую скатерть. В это время в комнату вошел отец. О дальнейших событиях я вспоминать не люблю.
С тех пор у меня своей машины не было. А вот любовь к машине была.
Как все мальчики, я очень любил покататься на машине. Любовь эта омрачалась лишь тем обстоятельством, что меня очень быстро начинало укачивать, и меня время от времени рвало прямо на кожаные сиденья чужих машин, а своей у нас, повторяю еще раз, никогда не было.
Лишь в одной машине я чувствовал себя абсолютно комфортно и безопасно. Это был асфальтовый каток. Мне в жизни повезло: я имел друга – водителя асфальтового катка, его звали Сергей Сергеич. Когда на нашей улице клали асфальт (а это происходило каждую весну), появлялся и Сергей Сергеич на своем неторопливом величественном красавце катке. Ну и я, понятное дело, немедленно оказывался тут как тут. “Ну что, – говорил Сергей Сергеич, – залезай, что ли”. С предвкушением близкого счастья я вскарабкивался на жесткое стальное сиденье, каток трогался с места и начинал утюжить нашу улицу. Как же там было спокойно, как надежно и уверенно! Сладко вонял горячий асфальт, с элегантной нервностью подрагивали рычаги, и каток, оседланный мною, двигался вперед уверенной поступью и не ведал преград. И, что самое главное, меня абсолютно не тошнило. Не то что в бежевой “Победе”, на которой меня однажды прокатил дядя Володя, папин сослуживец.