Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы практиковались в искусстве изображения парадоксальной кинезии – неожиданного освобождения от паркинсонизма под воздействием музыки или необходимости совершить резкое неожиданное действие, например поймать мяч (актерам нравилось заниматься этим с Робином, который, не будь он актером, мог бы стать замечательным спортсменом). Имитировали мы и кататонию, а также играли в карты – так, как играли пациенты с постэнцефалитным синдромом: четыре пациента сидят абсолютно неподвижно, как замороженные, с полным набором карт на руках, пока кто-нибудь (например, сестра) не делает первое движение, провоцируя вспышку дикой активности, – игроки, поначалу парализованные, заканчивают партию в течение считаных секунд (одну такую игру я снял на пленку в 1969 году). Более всего напоминают эти конвульсивные состояния синдром Туретта, и я привел в группу нескольких молодых людей с этим синдромом. Актеры и любили эти похожие на практику дзен упражнения, и пугались их: часами они попеременно то застывали в неподвижности, глядя перед собой опустошенным взглядом, то начинали двигаться – нервически быстро и хаотично. С ужасающей ясностью они начинали осознавать, что это такое – постоянно пребывать в подобном состоянии.
Может ли физиологически здоровый актер с нормально функционирующей нервной системой в действительности «стать» больным с серьезными патологическими изменениями в нервной деятельности, опыте и поведении? Однажды Боб и Робин разыгрывали сцену, в которой врач проверял постуральные рефлексы пациента (при паркинсонизме они могут либо отсутствовать, либо быть серьезно искажены). На минуту я занял место Робина, чтобы показать, как происходит проверка: врач встает позади пациента и легонько тянет его на себя (нормальный человек среагирует на эти действия и предотвратит падение назад, но пациент с паркинсонизмом или постэнцефалитным синдромом рухнет навзничь, как кегля). Когда я стал показывать это на Бобе, он вдруг стал падать на меня, совершенно безвольно и пассивно, не показав совершенно никакой рефлективной реакции. Обеспокоенный, я подтолкнул его вперед, чтобы он занял нормальную вертикальную позу, но теперь он начал падать вперед, и мне не удалось его выпрямить. На мгновение я подумал: а не случилась ли с Бобом вполне реальная неврологическая катастрофа и он утратил все свои постуральные рефлексы? Неужели актерская игра может так изменить нервную систему?
На следующий день перед съемками я говорил с ним в гримерной и вдруг заметил, что его правая стопа вывернута так, словно у него реальное дистоническое искривление – как у Леонарда Л., которого он играет. Я ему сообщил об этом, и он страшно обеспокоился.
– Это, наверное, на подсознательном уровне, – сказал он. – Я и не заметил.
Иногда Боб оставался в образе целыми часами и даже днями; за обедом он выдавал реплики, которые принадлежали Леонарду, а не ему, словно фрагменты сознания и характера Леонарда все еще входили в его сознание и личность.
К февралю 1990 года мы были окончательно вымотаны: позади оставались четыре месяца съемок, не говоря уже о тех месяцах, что предшествовали работе на камеру. Но одно событие вернуло нам силы и воодушевило: Лилиан Тай, последняя из оставшихся в живых моих пациенток из больницы «Бет Абрахам», приехала на съемки и должна была сыграть саму себя в сцене с Бобом. Что она подумает о труппе, которая только представляет больных? Пройдем ли мы тест на достоверность? Когда она вошла, все благоговейно замерли – ее узнали по документальному фильму.
Тем вечером я записал в журнал:
Как бы актеры ни старались погрузиться в образ, слиться с ним, они все равно только играют роль пациента; Лилиан до конца своих дней должна быть сама собой. Они могут сбросить с себя маски, она – нет. Что она чувствует по этому поводу? (А что я чувствовал по поводу Робина, который играл меня? Для него это – лишь временная роль, для меня – жизнь.) Когда Боба вкатили на кресле и он, застыв, принял дистоническую позу Леонарда, Лилиан Тай, также застывшая, бросила-таки на него критический взгляд. Что в это время чувствовал Боб и что он думал про Лилиан, которая была от него на расстоянии вытянутой руки? А что она думала по поводу Боба? Неожиданно Лилиан чуть заметно подмигнула мне и показала вытянутый вверх большой палец правой руки, говоря таким образом:
– С ним все нормально, он точно знает, что это такое.
Мой отец подумывал в юности о карьере невролога, но потом решил, что работа врача общей практики и «более реальна», и «более интересна», потому что здесь ты ближе сталкиваешься с людьми и их жизнью.
Этот острый интерес к человеческой жизни отец сохранил до последних своих лет: когда ему исполнилось девяносто, мы с Дэвидом пытались уговорить его отойти от дел или по крайней мере оставить надомные визиты. Отец ответил, что эти визиты – суть медицинской практики и он скорее оставит что-нибудь другое. Он нанимал на день мини-такси и разъезжал по больным – и это в свои девяносто четыре года.
Были семьи, которые он вел целыми поколениями и иногда при первом осмотре говорил молодому пациенту:
– Ваш прапрадед имел те же проблемы в 1919 году.
Он был глубоко осведомлен о человеческих, душевных проблемах своих пациентов в не меньшей степени, чем об их проблемах телесных, и понимал, что решать их нужно вкупе. О нем иногда говорили, что внутреннее содержание своих пациентов он знает не хуже, чем содержание их холодильников.
Своим пациентам он очень часто становился не только врачом, но и другом. Этот постоянный интерес к жизни человека сделал его, как и мою мать, чудесным рассказчиком. Медицинские истории, рассказанные отцом, зачаровывали нас, детей, и стали причиной того, что Маркус, Дэвид и я пошли вслед за родителями в медицину.
Всю жизнь отец питал глубокую любовь к музыке. И в самые последние свои годы он обязательно посещал два-три концерта в неделю. Более всего он любил зал Уигмор-Холл (ранее – Бехштейн-Холл), куда пришел в первый раз еще юношей и куда ходил дольше, чем кто-либо мог вспомнить; в последние годы жизни он стал своего рода легендой этого зала и в этом смысле чем-то напоминал самих исполнителей.
После смерти нашей матери Майкл, которому исполнилось сорок пять, сблизился с отцом и иногда ходил с ним на концерты, чего раньше никогда не делал. Когда отцу исполнилось восемьдесят, у него обострился артрит, и он был рад Майклу как спутнику. Майклу же было приятно помогать пожилому, страдающему от артрита отцу – как когда-то врач-отец помогал ему, своему больному сыну.
В течение следующих десяти лет Майкл вел относительно стабильное (хотя трудно было назвать его счастливым) существование. Был найден точный объем транквилизаторов, который удерживал его от рецидивов психоза и не давал сильных побочных эффектов. Майкл продолжал работать посыльным (как прежде, ему казалось, что его послания имеют тайный, вселенский смысл) и вновь стал получать удовольствие от прогулок по Лондону (хотя «Дейли уоркер» и «все такое», связанное с этой газетой, отошло в прошлое). Майкл отлично понимал, что с ним, и, впадая иногда в мрачное состояние, говорил, что он – «обреченный человек». Но в этом содержался намек и на его мессианство – ведь все мессии обречены! Когда однажды Майкла навестил мой друг Рен Уэшлер и спросил его, как тот себя чувствует, Майкл ответил: