Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не знаю, – взгляд Ридли прикован к полу.
Я вздыхаю. Боюсь, он действительно не знает. Я наблюдала за ним ранее вечером, и, судя по тому, что я поняла, он ни капли не интересовался Эмили. Она ходила за ним по пятам, как преданная собака, но он продолжал идти дальше. Если он был у колеса обозрения, она шла туда, а он удирал к надувному замку. Когда она появлялась там, он шел что-нибудь съесть. Всегда с девушкой, которую привел с собой. Он казался довольно сфокусированным на ней, совсем незаинтересованным в Эмили. Душераздирающее зрелище. Я злилась на Джейка за то, что он пригласил его сюда и позволил ему утереть Эмили нос своими новыми отношениями – или увлечением, или чем бы то ни было. Я верю ему, когда он говорит, что не знает, где Эмили. Это просто не то, что я хочу слышать. Мое отчаяние делает меня одновременно сосредоточенной, враждебной и неодобрительной.
Я гневно смотрю на него, источая презрение каждым дюймом своего тела.
– Ты уверен, что у тебя нет никаких предположений? – спрашивает Фред, тоже звуча жизнерадостно. Мы из тех родителей, кто читал все эти книги с указаниями не напускаться на подростков, потому что они просто закроются и станут непробиваемой стеной. Лучше создать окружение, предполагающее безопасность и доверие. Прямо сейчас мне хочется потянуться Ридли в горло и вытащить его язык, чтобы заставить его выплюнуть какие-нибудь полезные слова.
– Я ей не нянька, – обиженно бормочет Ридли.
Но я – да. Его ответ будто дает мне пощечину. Потому что на деле я больше, чем нянька. Я ее мать. Я должна была быть там. Присматривать за ней. Заботиться о ней. Я должна была быть с ней, а не с Тома. В ту же секунду у меня вибрирует телефон. Я думаю, что это сообщение от Тома, которого я как-то призвала мыслями о нем. Я смотрю на экран и сперва не понимаю, что вижу. А потом до меня доходит.
Это фотография Эмили. Я не вижу большую часть ее лица, потому что ее глаза и рот заклеены лентой, свободным оставлен только нос. Он влажный. От слез, соплей. Руки завязаны у нее за спиной, ноги связаны в лодыжках – ее тонкие, как у жеребенка, ножки выглядят побитыми, в синяках. Она все еще в фиолетовом трико. Оно облегает ее тело, и меня потрясает мысль о ее ранимости.
– Нам нужно вызвать полицию, – говорю я едва слышным шепотом.
Когда я это озвучиваю, приходит еще одно сообщение:
«Не обращайтесь в полицию или мы ее покалечим».
Приходит аудиозапись. Я включаю ее.
– Мам, мама, пожалуйста, – она всхлипывает, задыхается. – Делай, что они говорят. Мне страшно, мам, пожалуйста.
Потом слышится возня. И тишина.
36
Эмили
Я ничего не вижу! Я ничего не вижу, поэтому все, что я чувствую – тактильно, обострено обонянием и слухом, ужасающе. Я чувствую твердую хватку мужчины на своем предплечье. Она слишком сильная. Он делает мне больно. Я чувствую кислый запах его дыхания. Я замираю. Отшатываюсь. Можно предположить, что первый инстинкт должен быть – пинаться и сопротивляться. Но я этого не делаю. Я не могу. Как, если я ослеплена и связана? Как мне освободиться? Потом еще один мужчина резко поднимает мои ноги, поэтому у меня нет шансов. Я знаю, у меня нет шансов. Они несут меня между собой так же легко, как пакет с продуктами.
Они собираются меня убить?
Они собираются меня убить.
Руки второго мужчины на моих обнаженных ногах ощущаются, как пощечина, и вот я уже подергиваюсь, извиваюсь, но чем больше я борюсь, тем сильнее он сжимает. Я не могу здраво мыслить. У меня в голове резко всплывает воспоминание о маленьких Логане и Ридли, тычащих гусениц крохотными палочками только ради веселья от того, как они сворачиваются и корчатся. Они обычно не были жестокими мальчиками, но я всегда ненавидела, когда они так делали. Это было ужасно. Тычки могли навредить гусенице, покалечить, убить ее. Я хотела, чтобы ее оставили в покое и позволили превратиться в бабочку. Просто дайте ей стать долбаной бабочкой!
Я заставляю себя обмякнуть, хоть каждый инстинкт во мне вопит о противоположном, – потому что мне приходит в голову, что они могут хотеть моего сопротивления. Чтобы мой костюм вздернулся и обнажил задницу. Чтобы они могли ощупать мои обнаженные бедра, руки и тонкую шелковистость моего наряда, который едва ли прикрывает мое тело. Они переговариваются между собой. Чужие голоса, говорящие на незнакомом языке, отчего мне сложнее определить, сколько их. Двое несут меня, и есть еще один мужчина – у него тон человека, общающегося по телефону, – иногда он рявкает приказы двоим, несущим меня. Босс. Худший из всех. Они меня убьют.
Они бросают меня в багажник фургона. Я приземляюсь на плечо, запыхавшаяся, у меня болит все тело, но эта боль пугает меня не так сильно, как предстоящая. Металлические двери захлопываются за мной. Потом я слышу, как они забираются спереди. Они быстро срываются с места.
Из-за того, что я связана и вокруг нет даже сидений, не говоря уже о ремнях безопасности, я катаюсь по полу фургона каждый раз, когда он поворачивает. Но потом я обдумываю планировку фургона – забившись в угол, я либо приближусь к их сиденьям, либо к двери. Я подумываю прислониться к двери и как-нибудь ее открыть, чтобы она распахнулась, и я выпала на дорогу. Но было бы так лучше? Наверное, не на такой скорости, но я не знаю. Я могла бы умереть, но есть вещи похуже, чем смерть, не так ли? Мама бы сказала, что нет. Она всегда говорит, что можно оправиться от чего угодно, кроме смерти. Поэтому я снова ложусь плашмя, и меня бросает из стороны в сторону.
Я представляю, что мужчины смотрят на меня, забаляясь моими метаниями из-за отсутствия ориентиров и координации. Мысль о том, что они смотрят, снова вызывает у меня тошноту. Я чувствую запах своей блевотины. Я уже не ощущаю себя пьяной. Я жалею об этом, потому что, может, это притупило бы мой страх, но ужас изгнал весь алкоголь из моего организма. Я хотела бы быть одетой во что-то более закрытое. Мысль о трико, мало оставляющем воображению, приводит меня в ужас. Что они со мной сделают? Я жалею, что не переоделась в вещи, которые мама заставила меня взять на вечеринку. Я вспоминаю свои кроссовки, леггинсы, оставшиеся за баром. Мне хочется плакать. Я всхлипываю всю дорогу, с