Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня просто к горлу подкатило, я едва успел отвернуться и рот зажать. Прилёг на ложе, лицом вниз, чтобы через подушку не очень воняло, еле-еле отдышался. Когда повернулся, Жерара уже не было, а Доминик вытер руку об балахон и раскрыл Писание. Как ни в чём не бывало!
– С ума сойти! – говорю. – Как ты можешь?!
Доминик посмотрел на меня. Физиономия у него была безнадёжная. Жутко усталая и безнадёжная. Мне на минутку даже жаль его сделалось. А он вздохнул, как всхлипнул, и сказал:
– Кто тебе сказал, что я могу? Я тоже не могу. Но я много чего не могу – а приходится это делать. Прикажи проверить караулы и ложись спать. Кажется, Жерар больше не придёт, сегодня, во всяком случае.
Я вышел из шатра распорядиться. Постоял немного, пока караульные перекликались. Ночь пахла сухой травой и мёдом, кузнечики трещали, дул ветер, прохладный и очень приятный. Совсем стемнело, только вокруг лагеря горели костры.
Меня перестало мутить, и я вернулся. В шатре запах Жерара выветрился мало-помалу. Доминик сидел у моей постели, читал – и поднял на меня глаза.
– Ложись спать, – сказал. – Скорее. Я не знаю, сколько у тебя выйдет проспать, так что ложись прямо сейчас.
Я даже пропустил мимо ушей, что он мной командует, как мальчишкой. Лёг, послушался и всё. Только спросил:
– Ты думаешь, ночью кто-нибудь нападёт?
А Доминик ответил:
– Так думает Жерар. А святые отцы говорят, что преступившие границу долины смертной тени видят дальше, чем живые. Поэтому постарайся отдохнуть хоть немного.
Тогда я закрыл глаза и заснул почти сразу же. Просто-таки провалился в сон. И ничего не снилось.
Я проснулся от запаха языческого курения и розового масла. Очень приятный запах.
Открыл глаза, увидел, что свеча в подсвечнике уже сгорела на две трети. Доминик положил открытое Писание на край ложа рядом с моим боком, облокотился на него, голову опустил на руки и дремал. А у входа стояла девка.
Язычница.
Сказать, что красивая или, там, соблазнительная – ну просто всё равно что совсем ничего не сказать! Всей одежонки на ней – только золотые и рубиновые побрякушки, серёжки, цепочки, да ещё косы еле прикрывали тело. Грудь в какой-то сбруйке из позолоченных ремешков, приподнята, но вся наружу. А на самом пикантном месте – кованый золотой треугольничек в виде цветка лилии. Ножки – длинные и полненькие. И всё это вместе выглядело и пахло как медовое пирожное.
Смотрела на меня – глазищи тёмные, влажные, громадные, улыбалась, облизывала губы – вся такая сладкая, как тёмный мёд, атласная, ладная, как моя рыженькая лошадка, только человек, вся такая точёная, но мягкая – и как-то это с одного взгляда чувствовалось.
Мы с ней встретились глазами, и она, даром что не знала языка, легко мне показала, что имеет в виду. Одну ручку – ноготки вызолочены – положила на грудь, второй меня поманила. Легонечко…
Понимаете, дамы и господа, она мне показалась совершенно безопасной! Никаких таких ухмылок и ухваток, никакой изнанки. Настоящая языческая шлюха, покладистая до невозможности и многообещающая до невозможности. Честно говоря, в тот момент мне даже в голову не пришло подумать, откуда она взялась посреди лагеря.
Я хотел тихонько встать, чтобы к ней подойти, но стал подниматься – и толкнул святую книгу. Доминик дёрнулся, проснулся, взглянул на меня, потом на неё, и снова на меня – но глаза у него уже были по золотому червонцу. Дикие.
Он даже не крикнул – он выдохнул почти без звука:
– Антоний, не шевелись! – и вцепился в своё Око.
Я не на девку, а на Доминика смотрел в этот момент – и увидел, как Око полыхнуло у него между пальцами и засияло, будто он каким-то чудом схватил огонь свечи, и этот огонь у него в кулаке всё ещё горит. Я успел сообразить, что это чудо Господь явил – и только тогда снова посмотрел на девицу.
Не знаю, как описать. Такое чувство, будто из меня всё вытащили и набили тёплой влажной ватой, и по этой вате от макушки до пят прошла горячая волна. И не вздохнуть.
Впервые в жизни у меня случился приступ настоящего ужаса, и ужас оказался не холодным, как обычно говорится, а горячим.
Это была мёртвая девица, вот что! И не просто мёртвая, а сгоревшая.
От неё остались только кости и обугленная дрянь вместо мяса, какие-то спёкшиеся чёрно-красные ошмётки. Из горелого торчали кости, белели на чёрном. Может, это тело и было соблазнительным при жизни, но сейчас оно выглядело кошмарно. А голова…
Чёрный череп. Совсем никакого лица, только обугленные кости, зубы белеют и две дыры на месте глаз. А в этих дырах светится красно-оранжевое, будто у неё мозги спеклись и тлеют, как непрогоревшая головня. Но она смотрела на меня этими слепыми огнями, вот что! Она смотрела на меня!
А я смотрел, как она открыла рот с таким сухим скрипом, как уголь трётся об уголь, высунула оттуда длинное и чёрное и стала облизывать губы. Похрустывая. Я смотрел и шевельнуться не мог, как, знаете, куропатка иногда замирает, когда её охотничий пёс уже нанюхал и сделал стойку.
И вдруг я услышал, как Доминик говорит:
– Бедная душа, скажи, прав ли я? Жажда ли отмщения тебя привела? Или жажда слёз над твоей могилой?
Она повернула свой череп к нему, проскрипела что-то совершенно невнятное – и запахло горелым мясом, невыносимо, как в том городишке. Тогда Доминик медленно встал с колен, загородил меня спиной и заговорил нараспев:
– Дей-а та аманейе ла-тиа Мистаенешь-Уну! Бедная душа, ты ошиблась миром! Вернись за Великую Серую Реку, за тебя отомстят живые, тебя оплачут живые! – а дальше снова какую-то языческую тарабарщину. И потом: – Светом Взора Божьего заклинаю тебя, умоляю: возвращайся в долину смертной тени, бедная душа!
Обгоревший труп чуточку попятился – а Доминик сделал шаг вперёд. Око в его руке так светилось, что я видел мёртвую во всех подробностях, как днём, а на ткани шатра каждую ниточку легко было различить. У меня как будто отлегло немного, я смог дышать, потому что видел, что труп к Доминику не подходит и на Свет Взора Божьего соваться не торопится. Но только