Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мало того! Бернардино вертелся из стороны в сторону, и фрески — вся проделанная им огромная работа — как бы вращались вокруг него, доказывая, что каждая женщина, изображенная им с тех пор, как он оказался в этом монастыре, имеет весьма ощутимое сходство с Симонеттой — в фигуре, в манере держаться, в лице, в форме рук. У многих святых были ее глаза, ее волосы, ее одежда, ее цвет кожи или, по крайней мере, ее жесты. Чувства так и кипели в душе художника, и он не знал, чем эта буря прорвется наружу — смехом или слезами. А он-то думал, что забыл Симонетту! Господи, сколько раз он лежал в своей келье без сна, отчаянно пытаясь вспомнить ее лицо! А она была здесь, прямо перед ним, сотни раз повторенная и куда более реальная в его картинах, навеянных воспоминаниями, чем тогда, в Саронно, когда он рисовал ее с натуры! Тогда, попав в плен чудесной, полной достоинств души Симонетты, Бернардино оказался не способен увидеть ее такой, какой она была в действительности. Здесь же, когда они оказались отделены друг от друга не только расстоянием, отвергнутое любящее сердце художника подсказало ему мельчайшие подробности ее облика, а его верные руки сумели все это воплотить в красках, каждый раз повторяя один и тот же милый образ. Сейчас на фресках церкви всего две женщины не были похожи на Симонетту ди Саронно: святая Схоластика и плачущая христианка у Гроба Господня. Обе они, облаченные в черное монашеское одеяние, получили от художника простое и доброе лицо сестры Бьянки.
— Ну? — улыбнулась сестра Бьянка.
— Ты права. Это действительно она, та самая знатная дама. Ты очень умная женщина, раз сумела столь многое увидеть и понять, хотя об этом не было сказано ни слова.
— Ну, допустим, о многом мне рассказали эти дамы на стенах. Но был и иной ключ. Вот он. — Бьянка снова подошла к перегородке, делившей церковь на две половины, и обратила внимание художника на одну небольшую деталь, можно даже сказать, символ, но такой крохотный, что он почти целиком поместился в белой дамской ручке, скомкавшей его изображение. На кусочке пергамента, явно любовной записке, было изображено сердечко, а внутри его нечто напоминавшее геральдическую лилию — флёр-де-лис. — Как и образ самой этой синьоры, — продолжала Бьянка, — данная деталь встречается повсюду. Вот, например, тот же рисунок на шали святой Катерины. Он же на лифе платья святой Урсулы. Но наиболее явственно он виден на плаще Магдалины, когда она становится свидетельницей смерти своего возлюбленного и Бога, а Он протягивает к ней руку, уже находясь за могильной чертой. — И аббатиса провела Бернардино в ту часть церкви, что была отведена монахиням, и указала на кроваво-красный плащ Магдалины, усыпанный сердечками с цветком лилии внутри. Плащ этот буквально обнимал тело несчастной женщины, истерзанной своей любовью и потрясенной увиденным, той самой женщины, которую Христос любил больше всех на свете. — Когда я это увидела, то поняла, что ты в плену, — сказала сестра Бьянка, с улыбкой повернувшись к Бернардино, — и готов снова и снова рисовать свою прекрасную даму. — Она присела рядом с художником, вопросительно на него глядя и ожидая пояснений. — Кто эта дама с рыжими волосами, белой кожей и миндалевидными глазами? Кто же она такая, если движения ее полны неотразимой грации, а голову она склоняет, точно святая, но при этом держится с достоинством королевы? Одно мне ясно: она наверняка редкая красавица.
— Да, это верно. Она поистине прекрасна, — согласился Бернардино и вздохнул, словно признавая поражение. — Но она совсем не святая. Ее зовут Симонетта ди Саронно. Она обыкновенный человек, просто женщина, такая же, как и все другие. Из-за нашего с нею греха я и оказался здесь. Впрочем, теперь я понял, что не могу без нее жить, а вчерашние события показали мне, что наш грех, возможно, не так уж и велик.
— Может быть, расскажешь мне? — мягко, точно успокаивая расшалившегося ребенка, попросила сестра Бьянка.
— Мы полюбили друг друга, хотя прошло, наверное, еще слишком мало времени после смерти ее мужа, да и место для первого свидания мы выбрали неправильно. Дело в том, что именно она позировала мне в Саронно, когда я рисовал в тамошней церкви Пресвятую Деву Марию. Там, в церкви, мы впервые и обнялись. А нас увидели и осудили. И она, будучи женщиной богобоязненной, отослала меня прочь. Я уехал, но скорее ради нее, чем ради себя самого, и только теперь понял, что не в силах жить с нею в разлуке. Без нее мне и жизнь не мила. И сейчас для меня значение имеет только она одна.
— Я думаю, теперь ты до конца жизни так и будешь рисовать только ее, — разглядывая фрески, покачала головой сестра Бьянка.
Бернардино пожал плечами, словно запросто отказался бы от своего дара живописца.
— Ничего, на свете и без того уже достаточно моих картин. И все же лучшие мои работы — здесь. Прав оказался мой учитель!
— Твой учитель?
— Да, мой учитель, великий Леонардо да Винчи. Он сказал мне, что я не сумею хорошо писать до тех пор, пока не обрету способность чувствовать. И был прав. То, что я изобразил на белых стенах церкви в Саронно, — просто сладкая благочестивая чепуха. Я расписал эти стены красивыми картинками, будто украшая торт! А здесь, войдя в черную темницу, я создал шкатулку, полную сокровищ. Я знаю, что никогда мне уже не создать ничего лучше этого. История будет судить меня именно по этим фрескам. — Широким решительным жестом Бернардино обвел центральный неф и многочисленные приделы, стены которых теперь словно ожили благодаря множеству его прекрасных творений.
Он и сам видел, что эти работы лишены не только классической умеренности, свойственной его фрескам в Саронно, но и равнодушной статичности, по заимствованной им у мастеров античности, которая была характерна для него ранее. Его здешние фрески не отличались ни изысканностью, ни аристократичностью, свойственной произведениям угодливых придворных живописцев. Нет, на них люди по-настоящему жили, дышали полной грудью. Та неясная игра оттенков, которую он по-обезьяньи позаимствовал у Леонардо, теперь обрела четкость и ясность живого, реалистического изображения. Бернардино более не был стеснен ни формой, ни необходимостью сдерживать себя. Его талант выпустили на волю те страсти, что бушевали у него в душе, и кисть стала как бы продолжением его живой руки.
Теперь художник и сам понял, что мастерство его возрастает одновременно с укреплением его веры в Бога, каждый человек, изображенный им на фресках, теперь как бы светился изнутри светом преданности Господу, так что святым не нужен был даже нимб над головою. У Бернардино порой возникало ощущение, будто он ведет разговор с некими учеными собеседниками, с целым сонмом святых, которые специально собрались в этой церкви, чтобы его послушать. Здесь были и те, кто давно уже покоился в земле, и те, что были еще живы: коленопреклоненный Алессандро Бентивольо, отец сестры Бьянки, в роскошных одеждах серого, белого, черного и золотого оттенков, а рядом с ним святой Стефаний, стоящий среди разбросанных камней, которыми его и убили. А вот и покойная мать аббатисы, Ипполита, преклонила колена над святыми Агатой и Люсией, и у всех трех женщин лицо и фигура Симонетты ди Саронно. С пилястров блаженными улыбками улыбались ему сестра Бьянка и ее брат Ансельмо, которых художник изобразил как святую Схоластику и ее брата-близнеца святого Бенедикта. В радужном сверкании ярких красок и тончайших оттенков — ляпис-лазури, барвинка, малахита — с арок и сводов церкви, с ее медальонов и тимпанов вниз смотрели прошлое и настоящее. Цвета и складки одежд тех, кто был изображен на фресках, поражали своей естественностью, sottinsù,[49]как и перспектива, были переданы столь безупречно, что казалось, святые действительно склоняются над миром, лежащим у их ног, дабы одарить его своей милостью. Бернардино и впрямь превратил иллюзию в реальность. Написанные им мраморные колонны и ниши выглядели как настоящие, словно были высечены каменщиком, — такой естественной была изображенная художником игра света и тени. Глядя на свое творение, он понимал, что это действительно его лучшая работа — работа, достойная настоящего мастера.