Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего… мне нечего предпринять… Я буду служить здесь по-прежнему… Но что ты, моя девочка… Разве ты ожидаешь чего-нибудь другого?
Тогда я разразилась:
— Как? У тебя хватит мужества остаться служить в том доме, откуда меня выгоняют?
Он встал, зажег свою потухшую папироску и сказал ледяным тоном:
— О, только пожалуйста без сцен. Ведь я тебе не муж… Тебе было угодно сделать глупость. Я за нее не ответствен… Что же ты хочешь? Тебе нужно перенести последствия этой глупости… Такова жизнь…
Я возмутилась и сказала с негодованием:
— Значит, ты меня бросаешь? Ты такой же презренный негодяй, как и другие! Знаешь ли ты это?
Вильям улыбнулся. Это был действительно необыкновенный, выше других стоящий человек…
— Не говори бесполезных вещей… Когда мы с тобой сошлись, я тебе ничего не обещал… Ты мне тоже ничего не обещала… Люди встречаются, сходятся — хорошо… Такова жизнь…
И он изрек нравоучение:
— Видишь ли, Селестина, в жизни надо уметь вести себя, надо уметь управлять, владеть собой… Ты же не умеешь вести себя, не умеешь владеть собою. Ты позволяешь своим нервам управлять тобой, увлекать тебя… А нервы в нашем ремесле — очень плохая штука… И помни хорошенько: «такова жизнь!»
Мне кажется, я бросилась бы на него и ногтями яростно расцарапала бы ему лицо — это бесстрастное и подлое лицо, — если бы внезапные слезы не облегчили и не смягчили моего нервного напряжения… Мой гнев вдруг стих, и я зарыдала:
— Ах! Вильям!.. Вильям!., мой милый Вильям!., мой дорогой Вильям!.. Как я несчастна!..
Вильям попробовал поднять немного мой упавший дух… Я должна сказать, что он употребил для этого всю силу убеждения и всю свою философию… В продолжение целого дня он великодушно внушал мне высокие мысли, угощал утешительными афоризмами… И беспрестанно он повторял раздражающую и вместе с тем беспокоящую меня фразу: «Такова жизнь!»
Нужно все-таки отдать ему справедливость… В этот последний день он был очарователен, хотя немножко слишком торжествен и оказал мне много услуг. Вечером после обеда он положил мои вещи на извозчика и сам отвез меня к одному своему знакомому, содержателю меблированных комнат. Там он заплатил за неделю вперед и просил, чтобы за мной хорошо ухаживали… Я хотела, чтобы он остался эту ночь со мной, но у него было назначено свидание с Эдгаром!..
— Эдгар, ты понимаешь, ведь я же не могу пропустить этого свидания… А потом, может быть, у него будет какое-нибудь место для тебя? Место, рекомендованное Эдгаром… О, это было бы великолепно.
Прощаясь со мной, он сказал:
— Я завтра навещу тебя. Будь умницей, не делай больше глупостей… Это ни к чему не приводит… И проникнись хорошенько этой истиной, что «такова жизнь!».
На следующий день я напрасно ждала его… он не пришел…
Такова жизнь… — сказала я себе. — Но так как мне страшно хотелось его видеть, то я на следующий день пошла к нему. В кухне я нашла только высокую белокурую девушку с нахальным видом, но красивую, более-красивую, чем я…
Евгении нет здесь? — спросила я.
Нет, ее нет! — ответила сухо высокая девушка.
А Вильяма?
Вильяма тоже нет.
Где же он?
Разве я знаю?
Я хочу его видеть. Подите, скажите ему, что я хочу его видеть…
Высокая девушка посмотрела на меня с пренебрежительным видом:
— Скажите пожалуйста? Разве я ваша прислуга?
Я поняла все… И, так как устала бороться, то я ушла.
— Такова жизнь…
Эта фраза меня преследовала, назойливо звучала в моих ушах, как припев какой-нибудь избитой шансоньетки…
Уходя, я не могла не вспомнить — не без чувства грусти — о той радости, с которой меня встретили в этом доме. Теперь, должно быть, произошла такая же сцена… Откупорили обязательную бутылку шампанского. Вильям посадил себе на колени белокурую девушку и прошептал ей на ухо:
— С Биби нужно быть милой…
Те же самые слова… те же жесты… те же ласки… а в это время Евгения, пожирая глазами сына швейцара, увлекала его за собой в соседнюю комнату:
— Твоя милая мордочка… твои маленькие ручки… твои большие глаза!..
Я бессмысленно бродила, повторяя про себя с каким-то глупым упорством:
— Ну… такова жизнь… такова жизнь…
В продолжение целого часа я ходила взад и вперед по тротуару перед входной дверью, надеясь, что Вильям войдет или выйдет из дому. Я видела, как вышли лавочник, девочка от модистки с двумя большими картонками, поставщик из Лувра… я видела, как выходили рабочие… я хорошо уже не понимала, кто… что… передо мной мелькали тени… тени… тени… Я не посмела войти к соседней привратнице. Она бы, наверное, плохо меня приняла… И что бы сказала она мне? Тогда я решилась окончательно уйти, и все время меня преследовал все тот же навязчивый и раздражающий припев:
— Такова жизнь…
Улицы показались мне невыразимо печальными… Прохожие производили на меня впечатление каких-то привидений… Когда я видела вдали шляпу на голове у какого-нибудь мужчины, которая блестела, как маяк среди темной ночи, как золотой купол, освещенный солнцем, мое сердце вздрагивало… Но это все не был Вильям… На низком, свинцовом небе не сияло для меня никакой надежды… Я вернулась в свою комнату с отвращением ко всему и ко всем на свете…
— Ах! да! мужчины… кучера, лакеи, священники, поэты — они все одинаковы… негодяи и развратники!
Я думаю, что это последние воспоминания, которые я вызываю в памяти и описываю здесь. А между тем у меня есть еще много других, очень много… Но они все сходны между собой, и меня утомляет описывать всегда одинаковые истории, заставлять проходить однообразной чередой одинаковые лица, те же души, те же призраки… И потом, я чувствую, что ум мой не может больше заниматься этими воспоминаниями, потому что думы о моем будущем отвлекают меня все больше и больше от праха этого прошлого. Я могла бы описать еще мою службу у графини Фарден. Но к чему? Я слишком устала, да и слишком опротивело мне все… Там, в той же социальной среде я встретилась еще с одним видом пустоты и тщеславия, которое мне противнее всего: с литературным тщеславием… с одним видом глупости, который ниже всего: с политической глупостью…
Там я узнала г-на Поля Бурже в зените его славы: этим все сказано… Это именно философ, поэт, моралист, который прекрасно соответствует претенциозному ничтожеству, умственному убожеству и лжи этой светской категории, где все искусственно: изящество, любовь, кухня, религиозное чувство, патриотизм, искусство, благотворительность, где искусствен даже сам порок, который под предлогом приличия и литературности окутывается мистической мишурой и прикрывается маской святости… и где видно только одно искреннее желание — сильная жажда денег, что делает этих людей еще более позорными, еще более жестокими…