Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сошла вниз в ту же минуту, как и хозяева, как только закричал Жозеф. При виде этого несчастья моим первым чувством было, несмотря на комизм собравшихся лиц, сострадание. Мне показалось, что я также член семьи и должна разделить ее печали и испытания. Мне хотелось сказать несколько утешительных слов барыне, убитое лицо которой внушало мне сожаление… Но это чувство общности интересов или вернее рабства — быстро исчезло во мне.
Преступление имеет в себе что-то сильное, торжественное, карающее, религиозное, которое меня, конечно, ужасает, но вместе с тем вызывает во мне — я не знаю, как объяснить это — удивление и восхищение… Нет, не восхищение, потому что восхищение есть нравственное чувство, духовный восторг, а то, что я чувствую, действует и возбуждает только мое тело… Это — сильное потрясение всего моего физического существа, тягостное и вместе с тем пленительное.
Люббпытно, странно, без сомнения, может быть, ужасно — и я не могу себе объяснить истинной причины этих странных и сильных ощущений во мне — но для меня всякое преступление, особенно убийство, имеет какую-то тайную связь с любовью… да, я положительно скажу!.. красивое преступление захватывает меня так же, как красивый мужчина…
Я должна сказать, что одна мысль, пришедшая мне в голову, превратила вдруг в мальчишескую радость, в бурное веселье это ужасное и могущественное наслаждение преступлением, сменившее во мне непосредственно чувство сострадания, которое было вначале, так некстати, овладело моим сердцем… Я подумала:
— Вот два существа, которые живут, как кроты, как червяки. Они сидят, запершись, как добровольные узники, за негостеприимными стенами этой тюрьмы. Они вычеркивают, уничтожают, как что-то лишнее, ненужное все, что составляет радость жизни, улыбку и веселье в доме. Они оберегают себя, как от какой-нибудь грязи, от всего того, что могло бы хоть немножко извинить их богатство, их бесполезность для человечества. С их обильного стола не падает ни одна крошка, чтобы утолить голод бедняка, их сухие сердца не знают жалости к горю страдающего… Они скупятся даже для своего собственного счастья… И я буду их жалеть? О, нет! То, что случилось с ними, только справедливо. Отняв у них часть их богатств, освободив на волю эти похороненные сокровища, добрые воры только восстановили равновесие… Я жалею лишь о том, что они не оставили их совсем нагими, нищими, более нищими, чем бродяга, который столько раз напрасно стучался у их двери, более больными, чем тот несчастный, который умирает на дороге, в двух шагах от этих спрятанных и проклятых богатств.
Мысль, что мои хозяева могли бы тогда с котомкой на плечах, в жалких отрепьях тащиться с окровавленными ногами по дорогам, протягивать руку у неумолимого порога злых богачей, мне понравилась и развеселила меня. Но еще более непосредственную и сильную веселость, смешанную с ненавистью, я ощутила, когда смотрела на барыню, сидевшую с таким убитым видом у своих пустых сундуков. Она была мертва, более мертва, чем если бы она действительно умерла, потому что она сознавала эту смерть… И нет ничего ужаснее такой смерти для существа, которое никогда ничего не любило, которое оценивало только на деньги такие неоценимые вещи, как удовольствие человека, его капризы, его милосердие, любовь — всю эту божественную роскошь человеческого духа. Это постыдное горе, это отвратительное уныние были также отмщением ей за все унижения, за все жестокости, которые я терпела от нее, которые исходили от каждого ее слова, от каждого ее взгляда. И я насладилась вполне этим приятным и жестоким чувством мести. Мне хотелось крикнуть ей: «Они хорошо сделали… они хорошо сделали!..» И особенно я хотела бы знать их, этих прелестных, этих умных воров, чтобы поблагодарить от имени всех униженных, всех бедняков… и чтобы обнять их, как братьев… О, милые воры! Вы, которые осуществляли милосердие и справедливость, какие сильные ощущения испытала я благодаря вам!
Но барыня очень скоро овладела собой… Ее сильная, склонная к борьбе натура вдруг пробудилась во всей своей силе.
— А что ты здесь делаешь? — сказала она барину тоном сильнейшего гнева и презрения. — Зачем ты здесь?.. И как ты смешон с твоей толстой, надутой рожей и рубахой, которая вылезает повсюду у тебя? Неужели ты думаешь, что таким образом вернется к нам наше серебро? Ну… встряхнись… побеспокой себя немножко, постарайся понять! Поди же за жандармами… за следователем!.. Разве они уже давно не должны были быть здесь? Ах, что это за человек, Боже мой!..
Барин хотел выйти, согнув спину, но барыня его опять остановила:
— И как это ты ничего не слышал? Вот так забирают все из дому, ломают двери, замки, снимают со стен и опустошают сундуки… А ты ничего не слышишь?.. На что же ты годишься, толстый болван?
Барин осмелился ответить:
Но ты, моя милая, ты тоже ничего не слышала?
Я?.. Это не одно и то же… Разве это не дело мужчины? И потом ты меня раздражаешь… Убирайся.
И в то время, как барин пошел наверх, чтобы одеться, барыня, обратив всю свою ярость на нас, закричала:
— А вы?.. Что вы смотрите на меня, как дураки? Вас нисколько не трогает, что грабят ваших хозяев? Вы тоже ничего не слышали? Как будто бы нарочно… Приятно иметь таких слуг… Вы думаете только о том, чтобы есть и спать… Животные!
Она обратилась прямо к Жозефу:
Почему собаки не лаяли? Скажите, почему? — Этот вопрос смутил Жозефа, но только на одну секунду. Он быстро оправился.
Я не знаю, барыня, — сказал он самым естественным тоном. — Да, правда… собаки действительно не лаяли. Как это странно, скажите пожалуйста!
Вы их спустили?
Ну, конечно, я спустил их, как каждый вечер… как это странно!.. Да, это странно!.. Надо полагать, что воры знали дом… и собак.
И наконец, Жозеф, вы такой преданный, такой аккуратный всегда… как это вы ничего не слышали?
Да, правда, я ничего не слышал… И вот что также довольно подозрительно… Ведь у меня не крепкий сон… Даже когда кошка проходит через сад, я прекрасно слышу… Это прямо что-то неестественное. И особенно эти проклятые собаки… Да, странно…
Барыня прервала Жозефа:
— Ну, оставьте меня в покое… Вы все скоты, все, все! А Марианна? Где Марианна? Почему она не здесь? Она, конечно, спит, как колода.
И, выйдя из буфетной, она крикнула на лестнице:
— Марианна! Марианна!
Я смотрела на Жозефа, который смотрел на сундуки. Он был серьезен. В его глазах скрывалась как будто бы тайна…
Я даже не пыталась описать все безумие, все мелкие события этого дня. Прокурор, вызванный телеграммой, приехал после обеда и начал свой допрос. Жозеф, Марианна и я, мы были допрошены один за другим; первые два только для формы, меня же допрашивали очень подозрительно и настойчиво, что мне было крайне неприятно. Они были в моей комнате, где перешарили все в комоде и в сундуках. Моя переписка была старательно разобрана. Благодаря случайности, которую я благословляю, мой дневник ускользнул от полицейского обыска. За несколько дней до этого события я его отослала Клеклэ, от которой я получила очень теплое письмо. Если бы не это обстоятельство, то судьи могли бы найти в этом дневнике страницы, которые могли бы послужить обвинением против Жозефа или по крайней мере навлечь на него подозрение. Я и теперь еще дрожу вся при этой мысли. Само собой разумеется, что были осмотрены также все аллеи в саду, грядки, стены, бреши в заборах, маленький двор, который выходил на улицу — чтобы найти какие-нибудь следы шагов или перелезания через забор… Но земля была суха и тверда; невозможно было обнаружить на ней ни малейшего отпечатка, никакого указания. Решетка, стены хранили ревниво свою тайну. По делу этого воровства являлись окрестные жители и выражали желание давать показания. Один видел какого-то блондина, «который ему никогда не встречался», другой — брюнета, «у которого был странный вид». Одним словом, допрос не дал никаких результатов, никакого следа, никакой зацепки.