Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В действительности же он совсем не верил в успех этого предприятия, хотя про себя думал, а почему бы и не попробовать? При этом хлопоты Жуковского в расчет им не принимались.
Чтобы поблагодарить всех друзей и знакомых, которые выразили свое доброе отношение к нему во время пребывания в Москве, он решил собрать их 9 мая на день святого Николая. Каждый год он делал все, чтобы отметить таким образом свои именины в веселой компании. В этот раз они договорились с Погодиным устроить праздник в саду, несмотря на то, что на дворе было довольно свежо и мог пойти дождь. Симон, старый повар Погодиных, был явно не способен понять того, что от него требовалось, и тогда решили позвать знаменитого Порфирия, повара в Купеческом клубе в Москве, который прекрасно умел готовить малоросские кушанья. Утром выставили длинные столы на липовой аллее. На кухне Порфирий творил под присмотром Гоголя, который поднимал крышки кастрюль и вдыхал с наслаждением запахи, следил любовным взглядом за приготовлением каплунов и перепелов, важно пробовал соус, откусывал кусочек хрустящего пирога и давал советы. Гости прибыли раньше, чем ожидалось, на лицах было написано предвкушение аппетитного обеда и дружественное расположение. Среди приглашенных был М. С. Щепкин с сыном, князь П. А. Вяземский, П. В. Нащокин, И. В. Киреевский С. П. Шевырев, М. Н. Загоскин, профессор А. О. Армфельд, Н. Ф. Павлов, М. А. Дмитриев, П. М. Садовский, П. Г. Редкин и многие другие. С. Т. Аксаков даже пришел, несмотря на флюс от зубной боли.
Среди гражданских в серых костюмах выделялся силуэт молодого пехотного офицера, «небольшого роста, подтянутого, с краным воротом без отличительных знаков».[260] Это был поэт Михаил Лермонтов. Высланный вторично из Санкт-Петербурга, после дуэли с Эрнестом де Барантом, сыном посла Франции, он остановился в Москве до того, как смог присоединиться к своему полку на Кавказе. Его первое изгнание в 1837 году было по причине стихов на смерть Пушкина, это был настоящий крик ненависти к высшему обществу, которое спровоцировало гибель поэта.[261] Все друзья Пушкина были ему признательны за то, что он так решительно и смело высказал мнение многих. Гоголь, помимо этого, восхищался им как поэтом и прозаиком. Он недавно прочитал «Герой нашего времени» и видел в этом романе одно из величайших произведений русской литературы. Но сейчас было не до комплиментов. Гости заждались. Все сели за стол. Оживление и шум увеличивались с каждой подачей новых блюд. Каждый гость поочередно предлагал тост. Пили за здоровье виновника торжества, за хозяина дома, за всех русских писателей и за присутствующих в частности.
После обеда гости разбрелись по саду маленькими кружками. Лермонтов уступил настойчивым просьбам окружающих прочитать отрывок из своей поэмы «Мцыри», который произвел на всех благоприятное впечатление. Затем Гоголь готовил жженку. Он был очень весел, хлопотлив, но казалось, что воодушевление его было наигранным. Вечером к имениннику приехали несколько дам, чтобы попить чай уже в доме. Гости разошлись чуть раньше полуночи. Гоголь был измученный, но довольный, так как чувствовал, что этим обедом он расплатился со всеми, кто желал ему добра.
День отъезда быстро приближался. Госпожа Аксакова готовила уже провизию в дорогу: паштет, запеченный в тесте, пироги, колбасу, балык… Гоголь же дал указание Лизе купить ему три фунта сахара, который она должна была расколоть на куски, два фунта свечей и фунт кофе.
18 мая 1840 года он сел с Пановым в тарантас, загруженный чемоданами и свертками; Аксаков с сыном, Щепкин с сыном, Погодин с зятем расселись по двум коляскам, чтобы проводить путешественников до первой станции после Москвы. Поднявшись на Поклонную гору, все вышли из экипажей полюбоваться на Москву, которая простиралась по обе стороны реки в необычайном нагромождении крыш, башен и куполов. Гоголь и Панов низко поклонились, прощаясь. Затем отправились в путь. Остановились на станции Перхушково, чтобы подкрепиться перед долгой дорогой. У всех были грустные лица. Погодин старался не глядеть на Гоголя, словно обижался на него за то, что тот любит Италию больше, чем Россию; Аксаков вздыхал, сморкался; у Щепкина в глазах стояли слезы; остальные трое сидели, понуро опустив голову; Гоголь тоже расчувствовался и пообещал вернуться через год и привезти первый том «Мертвых душ», готовый для печати. Солнце садилось за горизонт. Легкий ветерок колыхал ветви берез. Кучер терял терпение. Друзья присели на дорожку в последний раз, чтобы помолчать и собраться с мыслями, как это принято на Руси. Но вот все встали, перекрестились, по-братски обнялись и расцеловались. Гоголь и Панов снова втиснулись в тарантас, который, скрипя и постукивая, стал удаляться по дороге на Варшаву. Когда тарантас скрылся из виду, провожающие пошли к своим экипажам.
На обратном пути, подняв голову, Аксаков заметил огромные черные тучи, закрывшие полнеба. «Сделалось очень темно, и какое-то зловещее чувство налегло на нас. Мы грустно разговаривали, применяя к будущей судьбе Гоголя мрачные тучи, потемневшее солнце; но не более как через полчаса мы были поражены внезапною переменою горизонта: сильный северо-западный ветер рвал на клочки и разгонял черные тучи, в четверть часа небо совершенно прояснилось, солнце явилось во всем блеске своих лучей и великолепно склонялось к западу. Радостное чувство наполнило наши сердца».[262]
Как обычно, путешествие подействовало на Гоголя умиротворяюще. Он шутил с Пановым, юношеское восхищение которого льстило его самолюбию. Он шутил, подкреплялся на станциях, разворачивая свертки с провизией, заготовленной госпожой Аксаковой, и казалось, что совсем не торопится прибыть к месту назначения. Короткими переездами, через необъятные российские степи, тарантас докатился до Варшавы. Оттуда Гоголь написал Аксакову письмо с просьбой «достать… каких-нибудь докладных записок и дел», необходимых, говорил он, для работы над «Мертвыми душами». Затем, осмотрев город, он отправился вместе с Пановым через Краков в Вену.
В Вене он поселился в гостинице и на следующий же день погрузился в яркую и шумную уличную жизнь. Кафе, театры, парковая эстрада, за всей этой видимой веселостью угадывалось гнетущее давление имперского правительства, возглавляемого Меттернихом. Гоголь, который так обожал Италию, должен был бы тяжело переносить пребывание в гостях у угнетателей итальянского народа. Но у него был совсем не политический ум. Его не возмущали ни деспотизм в белых перчатках, ни слежка полиции, ни полное подчинение прессы власти. Но разве в России не так же обстоят дела? Гоголя все устраивало, лишь бы в стране сохранялся порядок. Он ходил в Оперу слушать лучших итальянских певцов и пил мариенбадскую воду в бутылках, чтобы лечить свой желудок, расстроенный от обильных московских обедов.
«Я здесь один, – писал он Аксакову, – меня не смущает никто. На немцев гляжу, как на необходимых насекомых во всякой русской избе. Они вокруг меня бегают, лазят, но мне не мешают; а если который из них влезет мне на нос, то щелчок – и был таков.