Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подоила Кирку, значитца. В избу взошла. Гляжу – старо-то млеко уж в банках створожилося. Будит седни творог у нас свеженькай, будит!
В марлю кладу, отжимаю… Грудами грудицца, белай, желтай, ах, вкуснай…
И тут Никитка в кухню всходит.
– Ауська, – грит, – эа и ааок эась?..
Обняла я яво прям творожными-та руками! К животу прижала!
– Да, творожочек тибе, детанька, готовлю, – грю яму, – а ты иди-ко, тятьку-та покличь… вечерять… он ить во дворе, у няво вечерней службы седни – нет…
Котик Филька в кухню взошел. А у няво уж молочко свеже в миске, ждет яво. Лакат так громко – чав, чав, чав! Никитка засмеялси.
– Ауська, – спрашиват, – а Ука э?
– А Шурка, – грю, да не грю спокойно, а изо всех силенок ору, штоб услыхал, – вон за диваном, в летней комнате, рожат! Уж родила! Иди котяток погляди!
Пошлепал. Возвращацца. На рожице – умиленье.
– А! – кричит, крикун. – Аиа! И! Еай, ыай, ооатай!
– Чернай, рыжай, полосатай, – я все-превсе понимала, што он балакат. – Вот как, – смеюся, – от разных отцов, што ль, с разными котами Шурка согрешила…
Слышу, отца зовет, с крыльца:
– Аюка! Аюка! Ии аай! Ауська аол аыат!
«Батюшка, иди давай, матушка на стол накрыват…»
Слышу: топ, топ. Тяжело топат по крыльцу, доски гнуцца. Долго руки моет пред рукомойником. Башмаки сбрасыват. Босой в избу – шлеп, шлеп.
Гляжу на няво. Сердце замират. Загорелай. Рослай. Красивай такой! Красивей всех святых на иконах… всех людей живых и мертвых…
«Милай мой, милай», – сердчишко, ровно у зайца, бьецца…
– Ну, руки-та я вымыл, Иулианья, – весело так восклицат, – а у тибя што?.. А-а-а-а! – Стол жадными, голодными глазами оглядыват. – Пир горой, мать! Седни праздник у нас какой, а, што ль? Какова святова поминам? Я-то седни на утренней Литургии поминал святаго преподобнаго отца Серафима Саровскаго, тезку свово, а ты в честь каво ж нам тут тако велелепье устроила? В честь каково Серафима? Тово или этово?
Глазенки хитры… блестят.
Застыдилася я. Стою фартук в пальцах мну. Он подходит. За плечи миня берет. Руки яво мне кофту, кожу прожигают.
– Не буду, не буду, мать, это ж я так… любя…
Тут Никитка под ноги – шасть!
- Есеясь! Есеясь! А еоме ооии — уыась, а ауська — есеясь!
- В детдоме говорили — ужинать, а матушка — вечерять, – отец мне пояснят. А я яму киваю: и без тябя, толмач, понятно…
Встали вкруг стола. На столе я всяво наставила, ну, на душе ж у миня праздник, праздничней некуда. Я весь свой праздник в яства и вложила. Салат, мелко покрошен: огурчики, варена морковка, варено яйцо, лук зеленай, укроп молодой, все сметанкой заправлено. Уха из сомятины – сома сам же батюшка намедни и спымал, я яво держала в погребце, на леднике. С лучком репчатам да зеленам, опять жа с укропчиком! Дух от нее, м-м-м!.. На второе – пироги в печи русской спякла, один с рыбой, сом-ить большой, как корова, я яво на куски топором рубила, вот какой; другой – со спелою вишней, сладкай! Много, много вишни уродилось в Василе энтот год! Сады ломяцца! Девать некуда! Ягода на землю падат. Хозяйки устанут, уж не варят варенье, а сушат вишенье на крышах…
И творожок лежит на блюде свежай. И сметанка в кринке, достанная с холоду. И сок в бутыли огроменной – сама я из первых яблок, из аниса, отжала. Никитка сок очень любит!
Оглядел батюшка мою столешницу, всю как на праздник уставленну яствами, просиял лицом и грит мине:
– Ну, чудеса! Пироги! Красотища! Люблю пироги! Тут одного тольки не хватат, на столе-та! – и ржет, гогочет, ямочки на щеки вспрыгнули.
Я догадалась. Грю:
– Винца?
– Седни можна, – грит, – седни день не постнай, давай, Иулианья, мечи все на стол!
Я полезла в шкап. Достала бутылочку красненьково. Батюшке иной раз сельчане кагор приносили, да отличнай, сладенькай, настоящай винограднай – штобы, дескать, для Причастия Святаго, в помин душ упокоенных, на тот свет ушедших. Он все бутылки в церковь завсегды уносил. А одну – тож завсегды – в шкапе держал. Я уж знала, игде.
Ляпнула бутылкой об стол. Он сам открыл ловко, быстро, в пробочку штопор ввинтил. Ну, мужики, они ж это умеют.
Стаканы я уж тожа на стол бухнула. А он так ласково мине:
– Нет, мать, ты давай рюмочки нам…
Подала рюмочки. На тонких ножках, навроде опенков. Разлил он красно вино медленно, бережно. Ни капли на скатерть не сронил. Поставил бутыль. Медленно перекрестился.
И мы с Никитой, стоя за столом, тожа перекрестилися.
– Отче наш, иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя… яко на небеси, и на земли…
– И а еи, – старательно повторял Никитка. Я повторяла молитву неслышно, лишь губешками одними. Сильно, духмяно, свежим укропом и сладкой рыбой, пахло от кастрюли с горячущей ухой, и я глядела, как по ухе круги рыжего, золотого жира плавают, круги да звезды.
– Хлеб наш насущный даждь нам днесь…
Батюшка обвел глазами стол, и у мине внутри захолонуло: он так читат энту молитву каждодневну, привычну, так читат, будто б она, молитва энта, вот щас, из яво губ, на свет родилася! Так он про хлеб-та вымолвил – мурашки у мине по спине морозом, лютым холодом процарапали!
– И остави нам долги наша… яко же и мы оставляем должником нашим…
Да, да, думала я так-то радостно, да, всем прощаю, всех прощаю… кто нас мучил и истязал, кто нас бил да обижал… и нам наши грехи тяжкия, наши долги суровыя – прости, Господи, и оставь!..
– Ойиом аым… – шептал Никитка. Щечки яво розовели. Он жадненько уже посматривал на стынущу в кастрюле, янтарну ушицу.
– И не введи нас во искушение…
И тут щеки мои стары, морщинисты вспыхнули!
Объятья наши прошлогодни на сырой зямлице, на огороде – припомнили…
«С той осени кажнай день мой – праздник, – твердо так молвила я сибе, внутрях, в ребрах. – Как энто случилося – всякай день мой – праздник. С ним – все – и всегды – будит у миня – праздник. Господи, продли и сохрани яво дни! Жизнь яво молоду, щастливу – спаси и сохрани! Все нещастья яво отведи от няво – на миня!»
– Но избави нас… от лукаваго… Яко Твое есть Царство, и сила, и слава ныне, и присно, и во веки веков… Аминь.
– Аии-и-и-и-ий! – громко, как петух на заре, запел Никитка над столом.
И батюшка нас всех перекрестил широким крестом; и сели мы вечерять, потому уж солнце садилось.