Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Липы с вкрапленными кое-где соснами терпеливо поднимались по косогору к высшей точке высокого берега Москвы-реки, и Кира по узкой тропинке поднималась вместе с ними. На самом гребне стояли могучие дубы, словно богатыри впереди боевой линии древесного войска.
Русло реки делало здесь излучину, обводя Тереховскую луговину противоположного берега. На западе садилось солнце и стелило на воду отблеск холодного и жидкого розового света, а направо вода молочно белела между стволов, отражая облака, из которых, как из пеленок, на несколько минут вывернулось сморщенное солнце.
Никого не было вокруг. И Кира, стоя на берегу, позавидовала этим деревьям, этой воде, неторопливо текущей перед ней, и пожалела, почему сама она не такая вот липа. Она пришла к ним, как к родным и близким существам; они знали ее маленькой девочкой, и ей захотелось назвать их ласково: реченька, липушка. Сказать им: мне плохо. Пожалейте меня. И ей казалось, они понимают и жалеют ее, и она была им благодарна за это. Нехотя покидая этот уголок, она провела рукой по черной, местами тонко замшелой, изборожденной резкими морщинами коре ближайшего дерева.
Медленно пошла она обратно. Сумерки, хотя и скорые, оставляли еще возможность различать направление и узнавать знакомые места. Вот здесь, на этом, довольно крутом склоне, зимой стихийно образовывалась горка, и дедушка, человек осторожный, запрещал ей съезжать по ней, и как же она смеялась, как дразнилась, когда удавалось нарушить этот запрет, и как же махала, с шумом втягивая счастливые сопли, снизу дедушке варежками, соединенными друг с другом длинной резинкой, пропущенной в рукава шубки из искусственного меха. А вот здесь — она огляделась — развешивали кормушки для птиц, готовя их дома из треугольных пакетов из-под молока, похожих на похоронки. И еще захотелось ей снова стать маленькой и ничего не знать об этом страшном, неприютливом мире, где теперь приходится жить. А река, деревья, от которых она уходила, словно говорили беззвучно ей вслед: прошлого больше не будет.
На тропинке, уже за скамейками, из-под сапога ее метнулось что-то серое. Приглядевшись, Кира поняла, что это раненая птица. Птица, волоча крыло, неправильными кругами шарахалась по земле, и Кире никак не удавалось захватить ее, но в конце концов, сняв с плеча сумку, она сумела забрать в ладонь этот испуганный, искалеченный комочек.
Так, осторожно зажав в руке птицу, она дошла до дома. В квартире нашла коробку с высокими стенками, поместила туда свою находку, насыпала ей крупы и подставила мисочку с водой.
* * *
Чтобы чем-нибудь себя занять до отъезда, ежедневно Алексей ездил в полупустом метро на студию к Антону и, выходя на улицу, видел в двух шагах от себя белый храм, который своими строгими формами напоминает средневековую новгородскую архитектуру. Не так давно, как он слышал, церковь эту вернули старообрядцам.
В католический сочельник муки его стали нестерпимы. Он твердо решил, что объявит священнику, что возжелал жену ближнего своего, что сознание этого тяготит его и пусть он избавит его от этого бремени; что упрямая сила влечет его к этой женщине и что он не находит в себе сил одолеть ее. Что хочет услышать ответ на вопрос: надо ли терять дважды обретенное и зачем, и почему это надо. Сказать, что родятся существа, именуемые люди, неисчислимо. Что поколения их исходят из мрака и туда возвращаются. Что ждут, когда рассвет приблизится. Ждут, что снег покроет землю, ибо негоже быть ей без покрова в стужу. Чают, что опять обретут способность смотреть вокруг глазами благостыни. Что силы их на исходе, а терпение их истощилось. Что взлетают над черной водой и видят свет, и летят к свету. Что падают в белых его лучах. Что недобрые посредники сгребают их в целлофановые мешки и кормят ими небесных птиц. Что изнемогают в пустых тратах и что ненасытны птицы эти.
Высокий худой служитель, черный и остроносый, как грач, сказал ему, что, как никонианец, причастия он здесь не получит и исповедоваться тоже не может. Несколько часов Алексей простоял в притворе, потому что под купол никонианцам заходить тоже не полагалось. Он помолился, как умел, и пошел восвояси. Искать «свой» никонианский храм после всего расхотелось.
После он зашел на студию за Антоном — Антон все никак не мог выпустить из руки компьютерную мышь, то и дело протирая пальцами покрасневшие глаза, но Алексею было над чем подумать, и он терпеливо ждал.
— Я тебе про русалок рассказывал? — нарушил молчание Антон. — Нет? Меня в детстве русалки развратили. Десять лет мне исполнилось, дело было в Белоруссии, шел я вечером с рыбалки в сумерках уже… Это неправильно, кстати, полагают, что русалки в воде живут. То есть есть и такие, которые и в воде тоже, но вообще-то они в жите живут. Во ржи там или в пшенице неубранной. И в убранной живут — в снопах. Ну, обольстительные такие девушки. Хвостов, кстати, рыбьих тоже у них нет, во всяком случае у тех, которые меня поймали, не было хвостов. В белых посконных рубахах они были, а волосы на голове уложены как у Юли.
— У какой Юли? — не понял Алексей.
— Тимошенко, — уточнил Антон. — И венки из васильков на косах лежат. А вот самого главного-то у них и нет. Ни у одной. Просто ровное место. Н-да… Ласкали они меня почти до рассвета, а на прощание сказали: «Не дал ты нам удовлетворения, и хотя и нет в этом твоей вины, но и сам ты никогда его не достигнешь, и через это много женщин сделаешь несчастными. Будешь всю жизнь бежать от одной к другой, и дальняя всегда будет тебе казаться милее ближней… А больше ничего тебе не скажем, а то совсем жить не сможешь». А что же мог я, десятилетний мальчик, сделать с ними, как и чем было ублажить мне их?
Резким движением тела он развернул крутящееся кресло и посмотрел на Алексея совершенно серьезным взглядом, в котором разум стоял, как перегар.
— За что мне это?
— Пойдем, завалимся куда-нибудь, — вместо ответа сказал Алексей, — пропустим по паре чего-нибудь.
— А голоса у них — как будто хрустальные, — вспомнил еще Антон и задумчиво поинтересовался: — Жжет?
— Угу, — ответил Алексей.
На метро они доехали до «Краснопресненской», перешли Садовое кольцо и пошли вниз по Большой Никитской. Когда свернули в Брюсов переулок, Алексей уже понял, что идут они к пресловутому «К наркому». Плакат, изображающий худощавого и лысого исполнителя-комиссара, висел на своем месте, только сам комиссар теперь был явлен во плоти, да и к тому же оказался хорошим знакомым Антона. До начала кабаре Безумного Пьеро оставалось ровно столько времени, чтобы не спеша выпить по бокалу пива.
Тем вечером Пьеро являл себя публике отнюдь не только в кожанке, но и в самом настоящем классическом пьеровском облачении: в белом с огромными пуговицами пеньюаре, в трико и в чешках, лицо его было загримировано тоже белым, ресницы подведены фиолетовой тушью. «Подследственных» «Наркома» он взял на третьей песне.
После короткого перерыва Пьеро вышел в костюме городской шпаны, в коротких брюках, кургузом пиджачишке и серой кепке, набекрень сидевшей на его лысой голове.
— Мне хочется дру-уга, и друга такого, — пел Пьеро, и за его спиной девушка смычком выводила мелодию как бы в объезд голоса, — чтобы сердце дрожа-ало при мысли о нем…