Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О. проклятье!..— задушенно ворчал Федор, невидимо ворочая там у себя бревна. И снова кричал: — Тащи!
Евлампьев наклонялся. раскорячивался, вставал на колени, нашарнвал бревно, подтаскивал его рывком к себе…
Козел у Федора не имелось, вбили крест-накрест, затесав топором, четыре кола и обвязали их, чтобы не расползались, проволокой.
— Ну что, с богом?! — поплевав на ладони, подмигнул Федор.
Пила у Федора была хорошо разведенная, наточенная, вжжи-ик — вжжи-ик, вжжи-ик — вжжиик — ходила она послушно вслед движению руки, опилки веером летели из-под нее, желто, радостно бил свежий смоляной запах.
Евлампьев любил пилить дрова. Это всегда напоминало ему прошлую, ушедшую жизнь: на кухнях вместо нынешних тонколапых подбористых газовых плит стояли осадистые чугунные зверюги, во дворе возле каждого дома, поделенные внутри на ячейки, тянулись горбылевые, тесовые, шлакоблочные дровяники, и одно из воскресений где-нибудь по первому морозцу отводил себе на заготовку дров, спускался с утра во двор с покачивающейся на плече пилой, устанавливал козлы, ворочал бревна… Прибегали, отрываясь от своих дворовых игр, Елена, Ермолай, хватались за свободную ручку, тянули на себя — помогали, скоро это им надоедало, брались за топор, кололи чурку-другую и не выдерживали больще, снова убегали, а он, посменваясь, глядел им вслед, пока они не исчезали за углом… Сколько он их, этих дров, перепилил за свою жизнь… вагоны и вагоны, наверное.
Вжжи-ик — вжжи ик, Вжжи-ик — вжжи-ик — тянула пила, спина затекала, рука деревенела и ходила туда-сюда, туда-сюда уже с трудом.
— Давай передохнем, — предлагал Федор.
Они отпускали пилу, выпрямлялись, — земля все так же почмокивала, впитывая в себя влагу, пели птицы, солнце понемногу выпаривало воду, и воздух сделался суше и легче.
— Хорошо! — глубоко вдыхая. говорил Евлампьев. — Ах, хорошо!..
Потом они по очереди, с неохотой уступая друг другу топор, кололи дрова, расчищали в сарае место для поленницы, укладывали поленья. Козлы они поставили здесь же, возле сарая, и укладывать было удобно — не таскать ниоткуда, один подавал, другой укладывал.
Женщины пололи грядки, обрезали усы у клубники, несколько раз приходили посмотреть на их работу, похваливали, хвалились сами, предлагали поменяться:
— Разве у вас работа? Баловство одно, забавы детские.
Евлампьев поймал себя на странном ощущении молодости — двадцать ему было, тридцать, не больше…
После обеда опять всех сморнло. Но обед был ранний, и встали не поздно, опять попили чаю — и снова пошли на прогулку, только теперь по другому маршруту и сумели точно его выдержать. На обратном пути, когда уже подходили к саду. догнала гроза. Дождь разошелся не сразу, бил сначала редкими крупными каплями, и они успели добежать до террасы, почти не намокнув.
— Ну вот н кончилась жарильня, — сказала Галя, сидя на стуле у стены и глядя на льющий в саду дождь.
— Пожалуй, — согласился Евлампьев. — Давно пора.
— Пора, пора, — в голос подтвердили Маша с Федором.
Вечером, натопив печь, сидели в комнате, играли в «дурака», Евлампьев — с Машей, им везло, и они выигрывали партию за партией.
— Чтоб вы знали, милые вы мои,— тасуя карты после очередного пронгрыша, говорил Федор, — не те дураки, что дураками числятся, а те, что в умниках ходят. Да, милые мои,жизненный опыт. С дурака и спросу нет, а с умника чуть что — семь шкур спустят и голым в Африку пустят.
— Ну, это так… Это верно, это у каждого у нас опыт,— довольные своей непобедимостью, посменвались Евлампьев с Машей.
Галя сидела молча, нахмуренная, раздосадованная, она не умела с такой легкостью, как Федор, отстранять от себя неприятное.
— Ой же ты!..— с досадой и огорчением восклицала она, веером расправляя в руке полученные карты. — Опять хламье одно… Ты уж если тасуешь, так тасуй лучше! — не выдерживала она, говорила Федору.
Федор хохотал:
— Мать! Так в дураках-то ведь лучше!
В комнату сюда Галя с Федором повесили перевезенный из городской квартиры, когда они вышли из моды и их заменили разнообразных форм люстры, абажур. Абажур был темно-вишневый, на удлиняющемся-укорачивающемся шнуре : садясь за стол, его удлинили, и комната сейчас утопала в красном полумраке, усеченный яркий конус света падал лишь на стол, и было во всем этом нечто такое уютно-забытое, щемящее, будто вернулея в прошлые, давней давности года, будто заново вся жизнь, по второму кругу, Будто встань, подойди к зеркалу — и увидишь себя в нем сорокалетним.
«Поездить бы по белу свету… Прибалтику ту же посмотреть, Узбекистан, Дальний Восток… Прожил жизнь — и нигде не был», — подумалось Евлампьеву. Но мысль была мимолетна, легка — он знал, что подобное невозможно, — и она незаметно утекла из него, не оставив в нем никакого следа.
Утро было похоже на вчерашнее. Так же играла листва, так же стояли лужи повсюду, по высокому небу бродили редкие пухлобокие облака, и земля, если прислушаться, так же пила с легким почмокиванием пролившуюся на нее воду. Делать в саду сегодня было особо нечего, и после завтрака сразу пошли на прогулку, снова вышли к речке, посидели у нее, вернулись обратно, пообедали, опять никто не устоял перед сном, а когда проснулись и сели пить чай, стало ясно, что всё, надачились, пора возвращаться в город.
Евлампьев осторожно высказал свое намерение вслух, и Маша его тут же поддержала.
— Да ну что, да ну давайте еще денек хотя бы! — прыгая глазами с Евлампьева на Машу, — попросила Галя.— Да ну что вы, в самом деле!..— Она действительно огорчилась, и голос у нее был упавший. — Ну, что у вас, какие дела в городе?..
— Нет, никаких, — с неловкой улыбкой пожала плечами Маша. — Но… знаешь, все как-то… домой хочется, в привычную обстановку.
— Э, городские жители!..— махнул рукой Федор. — Пропащие люди. Их, Галка, природа раздражает.
— Да нет…— хотел было оправдаться Евлампьев и понял: а ведь в самом деле, не то что раздражает, а вот как вроде бы какое пресыщение… хорошо было, упоительно, чудесно, но… хватит, достаточно.
Пока собирались, пока шли до станции, пока ждали поезд, опоздавший против расписания чуть не на полчаса, настал вечер: ехали, глядя в окно на бурый, захлебнувшийся облаками закат над дальней щетиной леса, а когда подходили к дому, вовсю уже разливались сумерки.
В ручке двери белел какой-то листок бумаги. Евлампьев вытащил его — это была телеграмма. Торопясь, он открыл дверь, быстро ступил