Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И ты мне ответил бы: «Не себе мы теперь принадлежим, а революции. Туда должен идти, где больше всего ей нужен». И я не говорю тебе, Ларион, своих слов, как и ты мне своих не говоришь. Провожу тебя до Севлюша, как было решено, и подамся туда, куда меня направляют. И моя жизнь сейчас мне тоже не принадлежит.
Вот так я разговариваю в мыслях с Ларионом. С этими думами и раздумьями вскоре и к Берегову подъезжаем, а за ним уже и Черная гора показывает нам свой высокий широченный лоб. А под нею Севлюш, тот самый город, где мы должны расставаться. И с Яношем и Митром будет здесь у меня разлука. Но больше всего сердце болит о Ларионе, как будто здесь мы видимся с ним в последний раз. Прячу свою тревогу.
— Смотри, смотри, Ларион, как Черная гора все больше и больше вырастает перед нами.
Как будто она сама отступила от гряды гор, что на румынской стороне, и стала вот так поодаль, чтобы королевой протекала под нею в долине Тиса, чтобы разместились села Великая Копаня, Рокосово, Королево, Кирва. А за той горой откроется такой простор, что даже душу словно кверху поднимает. И то место с давних пор люди прозвали Красным полем. А уже за ним выступают далеко горы, и что ни дальше — все будут выше и выше. «Выпадет, выпадет еще нам светлый час, проведу тебя по нашим тропкам и до горных родников наших дойдем, напьемся из них целебной воды», — говорю ему так, и от этих слов тоска все больше и больше обступает душу.
А еще та Черная гора известна тем, что со стороны Хуста иной раз на ней снег лежит, а со стороны Севлюша уже тепло. И нигде виноград в нашем краю так не вызревает на солнечном пригреве, как под нею. Потому и называется это место Севлюш, а по-нашему, значит, Виноградное. Есть под этой горой замок, и с давних пор владели им и землями под Черной горой бароны Перени. Заходили сюда татары, казаки Богдана Хмельницкого заносили свое бунтарское сердце. Может, наслышался этого их непокорного духа Пинтя и сам стал бунтарем, поднял руку на румынских и мадьярских панов. Есть на этой горе пещера, откуда, говорят, видно на три стороны. В ней дружки Пинти будто бы и устраивали свою засаду и высматривали, выслеживали панов. А под горой этой есть родник, он до сих пор называется «Фовраш Пинтьо». А мне, Ларион, известны эти места и тем, что я еще хлопцем ходил сюда к этим Перени наниматься, на табаке работать. Паны получали здесь большой доход с него, как и от лесов и винограда.
Развлекаю я тебя, Ларион, беседами, пока мы подъезжаем, чтобы тоску прогнать с сердца — ехали вчетвером, а теперь расстаться должны. Вот уже нам с тобой и сходить, а Янош и Митро поедут дальше. Да разлука не мука, если есть надежда на встречу. И она будет. Скажем, хлопцы, себе до скорого свидания, да и прыгаем, потому что поезд здесь долго не стоит. А тебя, Янош, попрошу найти где-то в Рахове мою меньшую сестрицу Василинку, и весточку ей передай, что брат вернулся, что скоро сам встанет перед ее глазами. Порадуй сердце сироте. Оно, бедное, как подбитый птенец, отбилось от своего места, от своего рода. Кто из хозяев, какой пан покрикивает на нее, не знаю. Расспросишь, у кого работает Василина Бочар, и возьми ее под свое око. Пусть революция и ей радостную весть несет. А уж как я прибуду к тебе, все вместе запоем на (твоей свадьбе.
— Я скажу своей Магдушке, чтоб Василину на свадьбу в дружки взяла, — отвечает мне, смеясь, Янош и машет уже из отходящего поезда нам рукой.
— Подойдет ли Василинка в дружки годами, ей всего-то тринадцать лет исполнится! — кричу. Да уже, наверно, мои слова не долетают до поезда. Уже мы с Ларионом стоим далеко, отделенные от этого будто живого тела, которое само по себе — шипит, едет и гудит.
И вот мы с ним уже шагаем вдвоем по длинной — Станционной — улице города Севлюша. Где-то слышится музыка.
Разве может быть революция без музыки и речей? Расспрашиваем, где будет здесь сборный пункт Красной Армии. Одна ласковая женщина нам говорит:
— То там, где цыган пособирали со всего Севлюша, чтоб воякам играли. И такой молоденький офицерик приехал из Будапешта и там заправляет. Вон в том военном дворе выдают хлопцам форму и пушки в руки, а цыгане наигрывают, наяривают, чтоб охотнее им было в Красную Армию вступать.
И мы вошли с Ларионом в тот шумный, веселый двор. Уже и сами вот-вот закрутились бы в веселом танце, да видим, как тот офицерик, что заправляет здесь всем, метнул на нас глазами. Надо прежде всего ему представиться. Как-никак, а офицер бывшей австрийской армии перед нами. А я в ней был. Только красная повязка обвивает светлым огнем его рукав. А на мне еще тоже австрийская форма, только Ларион в другой. Но красная ленточка, что светится на его фуражке, говорит без слов, за какую идею бьется его сердце.
У офицерика глаза серые, проницательные. Тонкий стан подчеркивает и форма, хорошо пригнанная на нем. Уже позднее я узнал, что его звали Степан Кутлан, что он тоже был на русском фронте, а затем его перебросили на итальянский, где он получил отравление газом. Лечиться отправили в Будапешт, и там застала его революция. Когда Бела Кун собрал военных и гражданских, которым верил и знал, что они пойдут за ним, то и Степан Кутлан был среди них. И почему бы ему там не быть?
Еще на восточном фронте в шестнадцатом году случалось на их позициях не раз, что они с русскими солдатами дружеские отношения устанавливали. Когда русские солдаты праздновали пасху и пели «Христос воскресе», то они не стреляли, а тоже начинали петь свои песни. Так было и на мадьярское рождество. Когда они справляли свой святой вечер, то в русских окопах солдаты запели свои колядки. А когда ему, молоденькому капитану, велено было старшим офицером, чтобы он со своим батальоном открыл стрельбу по этим песням, Степан Кутлан ответил:
— Как же так? Они уважают наш праздник, а мы стрелять? Э, нет! Так не годится. — И не стрелял.
Вот за это Кутлан и получил итальянский фронт и газы. Как же ему не быть среди тех, кого позвал к себе в