Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из этого сна явилось спасение: «Бдительный», суд вице-адмиралтейства, улицы Данидина, долгая дорога обратно домой в старый особнячок близ холмов Эгеберга. Рассказать всю правду как есть Йохансен не мог – его бы сочли сумасшедшим. Он мог лишь записать все, что знал, перед тем, как умрет, – но только так, чтобы жена ни о чем не догадалась. Смерть была бы благом – если бы только обладала властью стереть воспоминания.
Вот какой документ я прочел; теперь я кладу его в жестяную коробку вместе с барельефом и бумагами профессора Эйнджелла. Туда же отправятся и эти мои записи – доказательство моего душевного здоровья; в них собрано вместе все то, что, я надеюсь, никогда больше не будет сведено воедино. Я узрел весь тот ужас, что содержит в себе вселенная, и теперь даже весенние небеса и цветы лета отныне и впредь будут для меня что яд. Но не думаю, что мне суждено прожить долго. Как ушел из жизни мой двоюродный дед, как ушел бедняга Йохансен, так уйду и я. Я слишком много знаю, а культ – жив.
Жив и Ктулху, полагаю я – все в той же каменной расселине, в которой укрывался с тех пор, как солнце было молодо. Его проклятый город вновь ушел под воду, ибо «Бдительный» проплыл над тем местом после апрельского шторма; но служители Ктулху на земле и по сей день орут и вопят, отплясывают и проливают кровь вокруг увенчанных идолами монолитов в глухих укрывищах. Должно быть, монстр оказался в ловушке, когда канул на дно, запертый в своей черной бездне, иначе мир уже оглох бы от воплей безумия и страха. Но кому известен финал? То, что поднялось из глубин, может и затонуть; то, что затонуло, может подняться на поверхность. Тошнотворная мерзость ждет и грезит в пучине, города людей рушатся, расползается распад и тлен. Настанет время – но я не должен думать об этом, я не могу! Об одном молюсь: если я не переживу своей рукописи, пусть в моих душеприказчиках осторожность возобладает над храбростью и они позаботятся о том, чтобы страницы эти никому больше не попались на глаза!
1928
Фотография с натуры
Только не думайте, Элиот, будто я сошел с ума, – у других бывают причуды похуже. Почему бы вам не посмеяться над дедушкой Оливера, который не желает садиться в автомобиль? Мне не нравится ваше проклятое метро, но это мое дело, да и на такси сюда добираться быстрее. Если бы мы приехали на метро, нам пришлось бы идти в горку от Парк-стрит.
Знаю, с виду я еще психованнее, чем был в нашу последнюю встречу в прошлом году, но врачи мне пока ни к чему. Хотя столько всего случилось, что, видит бог, странно, как я не спятил. Только не устраивайте мне допрос третьей степени. Помнится, прежде вы не были таким любопытным.
Ладно, хотите знать, что произошло, не вижу причин, почему бы вам об этом не узнать. Может быть, вам даже нужно знать, потому что вы стали писать мне, словно огорченный отец, с тех пор, как я порвал с Клубом искусств и стал держаться подальше от Пикмана. Теперь он исчез, и я вновь стал время от времени заходить в клуб, но нервы у меня не такие, как прежде.
Увы, мне неизвестно, что приключилось с Пикманом, но и строить догадки я тоже не хочу. Вероятно, вы догадались, что я не зря порвал с ним, и именно поэтому у меня нет желания даже задумываться о том, куда он мог подеваться. Это дело полиции, но ей не много удастся разыскать, судя по тому, что ей до сих пор неизвестно о старом доме в Норт-Энде, который Пикман нанимал под фамилией Питерс. Не уверен, что сам смогу найти его – да я и пытаться не стану, даже при свете дня! Ну да, мне известно, боюсь, в самом деле известно, зачем ему был нужен этот дом. И я расскажу вам. Уверен, вам не понадобится много времени, чтобы понять, почему я не обратился в полицию. Там меня попросят показать дом, а у меня нет сил снова идти туда, даже если бы я помнил дорогу. Что-то там было такое – теперь я боюсь спускаться в метро и (можете посмеяться надо мной) даже в подвал.
Надеюсь, вы понимаете, что я не бросил бы Пикмана по тем дурацким причинам, по которым его бросили вздорные старухи типа доктора Рейда, Джо Майнота или Розворта. Меня не пугает патологическое искусство, и если художник гениален, как был гениален Пикман, знакомство с ним делает мне честь, неважно, какое направление принимает его работа. В Бостоне никогда не жил более великий художник, чем Ричард Аптон Пикман. Я говорил это прежде и говорю сейчас и никогда не говорил ничего другого с тех пор, как он показал свою картину «Обед упыря». Помните, тогда Майнот отвернулся от него?
Знаете, нужно быть настоящим художником и по-настоящему понимать природу, чтобы творить, как Пикман. Любому журнальному поденщику под силу наляпать побольше краски и назвать это ночным кошмаром, или шабашем ведьм, или портретом дьявола, но лишь великий художник внушит вам ужас правдоподобием своего творения. Это потому, что настоящий художник досконально изучил анатомию ужаса и физиологию страха – линии и пропорции, соединяющиеся со скрытыми инстинктами или наследственной памятью о страхе, правильные цветовые контрасты и световые эффекты, пробуждающие ощущение новизны. Не стоит объяснять вам, почему от Фюсли по коже бегут мурашки, а от какой-нибудь дешевой картинки, помещенной на фронтисписе книжки о привидениях, нас разбирает смех. Что-то этим людям удается зацепить – помимо жизни, – и благодаря им мы тоже можем это на мгновение зацепить. У Доре такое есть. И у Сайма. И у Ангаролы в Чикаго. И у Пикмана это было так, как ни у кого не было до него и после – дай бог – не будет.
Не спрашивайте меня, что именно они видят. Вам ведь известно, в признанном искусстве весь мир делится на то, что живет, дышит и принадлежит природе, и на манекены или искусственный хлам, который коммерческая сошка тиражирует, как правило, в пустой мастерской. Ну, я хочу сказать, что у того, кто живописует сверхъестественное, должно быть воображение, подсказывающее ему образы, или, составляя реальные сцены, он заимствует понемногу из призрачного мира, в котором живет. В любом случае ему удается получить результаты, отличающиеся от сладких мечтаний симулянта точно так же, как творения художника натуральной школы отличаются от вымыслов карикатуриста соответствующей школы. Если бы мне повезло увидеть то, что видел Пикман, – нет! Что ж, пора выпить, пока мы не забрались в дебри. Господи, меня бы давно не было в живых, если бы я увидел то, что видел этот человек, – если он был человеком!
Надеюсь, вы помните, что Пикман был особенно силен в изображении лиц. Не знаю, удавалось ли кому-нибудь после Гойи показать настоящий ад в чертах или выражении лица. А до Гойи были лишь средневековые мастера, из рук которых вышли горгульи и химеры, украшающие Нотр-Дам и Мон-Сен-Мишель. Они верили в разные вещи – и, может быть, они видели их. Помнится, однажды, за год до того, как уехали, вы спросили Пикмана, откуда, в конце концов, он берет свои образы и идеи. Правда, его смех был ужасен? Отчасти из-за этого смеха сбежал Рейд. Знаете ли, Рейд только что занялся сравнительной патологией и был переполнен медицинской чепухой о биолого-эволюционном значении психических и телесных симптомов. Он говорил, что Пикман вызывал у него день ото дня все большую неприязнь и почти пугал его – тем, как медленно и неприятно менялись черты его лица и весь облик; менялись не по-человечески. Постоянно рассуждая о диете, он говорил, что Пикман, по-видимому, проявляет полную ненормальность и эксцентричность в своих вкусах. Полагаю, если об этом предмете шла речь в ваших письмах, вы дали понять Рейду, что он позволил картинам Пикмана болезненно задеть его воображение и расстроить нервную систему.