Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Алена Козлова? – еще успел сквозь охвативший его ужас крикнуть в бездну Дорожкин, но в следующее мгновение уже выныривал на поверхность: через паутину и плоскость, через паутину и черные ступени собственного двора, через паутину и вычерченную углем комнату, пока не выбрался на серые половицы и не щелкнул выключателем.
Мать Козловой стояла в дверном проеме с выпученными глазами.
Дорожкин огляделся, снова включил свет. Повсюду в комнате лежала пыль. Он посмотрел на себя. Одежда его была тоже покрыта пылью и липкими прядями паутины, которая исчезала на глазах.
– Нина Сергеевна… – Голос Дорожкина дрожал, срывался. – Долго я… там был?
– Нет. – Она и сама с трудом справлялась с трясущимися губами. – Часа три, не больше. Вы и десяти метров не выбрали. Я хотела вас вытащить, но не смогла.
– Она жива, – постарался отдышаться Дорожкин. – Не знаю, что с нею, но там ее нет. Значит, она жива. Вы приберите тут. Я в другом месте буду ее искать. Не знаю пока где, но постараюсь найти. Но там ее нет. Хорошо, что там ее нет.
– А Шепелева там нет? – с плохо скрываемым ужасом вымолвила Козлова.
– Я не спросил, – прикусил от досады губу Дорожкин.
Дорожкин стоял на мосту и сквозь накатывающий на него вчерашний ужас думал, что если он ошибся, если что-то понял, почувствовал неправильно, то уже не может вернуться обратно и уточнить. И не хочет. Как раз теперь, наверное, Козлова убирала комнату дочери. Или убрала ее еще вчера, если, конечно, справилась с трясущимися руками и губами. И все-таки что это было, если исключить из возможных вариантов бред сумасшедшего? И что там делала три дня Маргарита? И что она видела?
Дорожкин прищурился, повращал глазами, попытался как-то изменить собственный взгляд, но видел одно и то же: аккуратный темно-красный город на одном берегу реки и деревенскую улицу, развернутую к реке огородами, – на другой. Закрыл глаза и в секунду уверился, что ни города, ни деревеньки нет. Хотя деревенька все-таки была, разве только другая. Совсем другая. Дорожкин снова открыл глаза, обнаружил город на прежнем месте и еще несколько минут усердно насиловал собственный зрительный аппарат, пока не подумал, что если город исчезнет и в самом деле, то исчезнет и мост, и он плюхнется в холодную ноябрьскую воду. Еще и ноги переломает, вряд ли речка была глубже метра. Дорожкин посмотрел на часы и поспешил вперед, до девяти оставалось каких-то минут тридцать.
Улица Остапа Бульбы не могла похвастаться не только асфальтом, но и гравием, который покрывал улицу Андрия Бульбы, уходящую к Макарихе. Тележные колеса нарезали в деревенском проселке глубокую колею, которая, замерзнув ночью, теперь под лучами ноябрьского солнца начала оплывать, и Дорожкин, прыгая между колдобинами, проламывая ледяную корку, старался не вымазаться в грязи. Пятнадцатый дом и в самом деле был крайним по правую руку. За ним начиналась кочковатая луговина, разгороженная жердями на выгоны для скота, но скота на обратившихся в серую мерзлую болотину выпасах не наблюдалось. Дом Лизки Улановой укрывался за высоким, выше роста человека, тыном, составленным из заостренных кольев, которые были просмолены и обложены у основания валунами. Из-за внушительной изгороди торчал конек крыши, крытой почерневшим от времени тесом. Дорожкин подошел к тяжелой воротине и постучал по ней кулаком. За тыном залаяла собака, затем послышались шаги, звякнула задвижка, и показалось лицо Шакильского. Егерь расплылся в довольной улыбке, тут же ухватил Дорожкина за руку и почти втащил его во двор.
– А я уж думал, что не придешь, – поспешил по дощатому настилу в собранную из массивных бревен избу Шакильский. – Да не тянись ты, пошустрей давай, пошустрей. Мы как раз завтракать начинаем. Я еще в семь здесь был, хозяйке помогал. Дира на Макарихе встретим, на все про все еще час, так что шевелись.
Дорожкин оглянулся, успел рассмотреть двух коняг, задумчиво смотрящих на нежданного гостя из-под обширного навеса сбоку от избы, высунувшего язык кудлатого пса и пошел вслед за Шакильским, который выглядел забавно в теплых синих подштанниках, поддевке и обрезанных валенках, болтающихся на его ногах, как маленькие войлочные корытца. Дверь избы была собрана из толстенных, в кулак, дубовых досок и висела на не менее внушительных кованых петлях. Однако проем оказался низким, и если Дорожкину пришлось наклонить голову, то Шакильскому и вовсе согнуться. За дверью оказались сени, заполненные, как понял Дорожкин, привыкая к рассеянному, падающему сверху свету, всяким хламом, а уж за следующей дверью в лицо инспектору пахнуло и домашним уютом, и свежей выпечкой, и теплом.
У беленой русской печи суетилась красавица. Дорожкин видел ее красавицей всего мгновение, но успел оценить и свежесть лица, и тонкость стана, и округлость форм. Но мгновение минуло, и перед взглядом его предстала уже виденная им однажды Лизка Уланова. И нимб ее был на месте, только он не стоял столбиком света над головой, а словно ниспадал волнами на ее лицо, плечи, руки… Дорожкин повел глазами в сторону, посмотрел на подшитый белеными досками потолок, на старинную утварь, словно вывезенную из музея, на половички и занавески, на печку и оконца с крохотными стеклами, удивился, что в избе для таких оконцев слишком светло, и тут только понял, что свет идет от самой Лизки, и понял еще и то, что если он не смотрит на нее прямо, в упор, а видит ее краем глаза, то ее красота никуда не девается. Да и так-то не сползала она с облика, как сказала ему Шепелева, Лизки-дурочки, а уходила внутрь.
– Ты чего остолбенел, инспектор? – толкнул в плечо Дорожкина Шакильский. – А ну-ка скидывай куртку да садись за стол. А я сейчас самовар со двора занесу. Поедим и почаевничаем заодно.
– Здравствуйте, – пробормотал Дорожкин, разрывая застежку-липучку, и Уланова словно вздрогнула от неожиданного звука. Замерла у печи, прислушалась, посмотрела на Дорожкина, закивала чему-то творящемуся у нее внутри, одернула вручную расшитый льняной сарафан и снова зашевелилась. Бросила на стол деревянный кругляшок, подхватила прихваткой чугунок, перенесла его на деревяшку. Затем опять метнулась к печи, кочережкой выволокла из нее противень с румяными пирожками и плюшками, бросила его на скамейку, подхватила оттуда же похожий противень с бледными подобиями первых, взяла банку с маслом и пером ловко мазнула по будущей выпечке, где надо присыпала сахарком и отправила в пышущий медленным жаром зев.
– А вот и я, – перешагнул через порог Шакильский с самоваром в вытянутых руках. – Нет, точно столбняк у тебя, парень. Ты чего застыл, инспектор? Разувайся, суй ноги в опорки. Кожушок на обушок, задницу на лавку, зубы на полку. Шучу, шучу. Давай, время не терпит, а живот и вовсе терпение потерял. Не завтракал? И это правильно.
Еда оказалась самой простой, но именно такой, о которой сам Дорожкин нет-нет да и вспоминал с тоской, когда набивал живот московским фастфудом или тем, что ему иногда приходилось приготовить для самого себя. Из горячего на столе была только желтоватая рассыпчатая картошка из чугунка, присыпанная укропом, зато из закусок… Соленые хрустящие огурцы, соленые же, упругие и холодные черные грузди, квашеная капуста с клюквой и яблоком, вилочек того же засола на отдельном блюде, мягкое, с чесночком и прозрачной слезой сало с полосками мяса, которое Шакильский тут же разложил на деревянной плашке и настругал тонкими ломтиками.