Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смотри, навстречу, словно пух лебяжий,
Уже босая Делия летит!
О, нашей жизни скудная основа,
Куда как беден радости язык!
Все было встарь, все повторится снова,
И сладок нам лишь узнаванья миг.
Здесь не только влюбленные узнают друг друга, но и мы за прекрасным именем Делии узнаем совершенные строки Тибулла. Дело идет не об узнавании в платоновском смысле, но лишь о противостоянии забвению, смерти, о том, чтобы не дать «черному льду» «стигийского звона»[507] подняться к губам.
«Черное пятно внутри образа» (Ив Бонфуа)
Был ли Мандельштам последним, кто хранил воспоминание о Трое? Нет. Далекое пламя и сегодня не исчезло из поля зрения поэтов. Город, в основании которого лежат громкие имена, окликает нас из глубины веков, и поэты не перестают отзываться на этот оклик. Знаменитый пожар по меньшей мере дважды упоминается в стихах Ива Бонфуа, причем оба раза – в тесной связи с тревогой и надеждой, которые имеют отношение к самой поэзии. В предпоследнем разделе поэмы «У манящего входа» взгляд поднимается к закатным облакам, пронизанным лучами света. Поэт сравнивает их движение с жестами примирения в финале шекспировской «Зимней сказки», с решающими минутами взаимного узнавания. Далее описывается следующая сцена:
Плоскодонный корабль с ростром из огня и дыма
‹…› Подплывает,
Медленно разворачивается: мы не видим
Его палуб, мачт, не слышим криков
Экипажа, не можем понять, какие
Мечты, надежды владеют людьми,
Что там, в вышине, столпились на баке
И глядят во все глаза; какая им открылась
Иная даль или, может быть, берег;
Какой сожженный город им пришлось покинуть,
Какую Трою, не знающую конца ‹…›[508].
Троя, объятая пламенем, – немеркнущий образ, пришедший из прежнего мира. Или, точнее, «черное пятно внутри образа»[509]. Представшее среди облаков зрелище тревожного оживления на борту корабля, который приплыл из сожженной Трои, наводит на мысль о «может быть, береге», который окажется не какой-то новой, а обычной, нашей землей – но «спасенной», достигшей своего истинного состояния:
‹…› Поверь, спасенная земля,
В твоих словах может нарастать смысл, –
Так становится прозрачной виноградная гроздь,
Когда лето угасает. Лишь только ты, ребенок,
Начинаешь говорить или петь, я тут же
Вижу, как озаряется светом
Весь земной шатер, сплетенный из лоз ‹…›[510].
Бонфуа хочет исцеления. Жизнь вновь должна обрести смысл. Пусть рассеется то, что слишком жестко зафиксировано в образе: новые слова, новая песнь должны рождаться из простого присутствия. Таков один из важных элементов его поэтики. Размышляя в другом своем сочинении о «Зимней сказке», Бонфуа напоминает, что в поэтическом изображении рассеивающейся иллюзии также может сохраняться нечто иллюзорное, однако не перестает утверждать, что речь поэта, его словесный труд имеет «право на существование», право выражать известную «истину»[511]. В только что процитированных стихах сигналом о возобновлении подлинной речи становится пение ребенка.
То же движение мысли, выраженное с помощью схожих и даже более ясных образов, мы видим в тексте «Из ветра и дыма», включенном в книгу «Блуждающая жизнь» (впервые он был опубликован под названием «Елена из ветра и дыма»). Здесь появляются имя Елены и история ее похищения, то есть завязка троянского мифа[512]. Этот текст, облеченный в стихотворную форму, построен как размышление, не исключающее грез. Перед нами одно из ars poetica, написанных Бонфуа. Речь здесь не заходит ни об исторической судьбе Трои, ни об участи героев мифа, ни об их чувствах – автора интересует только статус изображений Елены, созданных художниками:
Мерило всякой вещи – ее Идея.
А потому, пишет Беллори
О знаменитой картине Гвидо Рени,
«La sua bella Elena rapita»[513]
Допускает сравненье с другой Еленой, которую
Создал в воображении и, быть может, любил Зевксис.
Но что любой образ
Рядом с юной женщиной, внушившей Парису
Столь сильное желание? Подлинная лоза –
Не трепет ли живых женских рук
Под пылающими губами? Не то ль, чего так жадно
Ребенок просит у грозди – и что прямо из света
Пьет взахлеб, торопливо, пока время
Не отхлынет, рассыпаясь брызгами, от сущего?
Но была ли женщина, похищенная Парисом, настоящей Еленой? А ее руки – «живыми женскими руками»? Разве не ходили слухи, что она была только призраком, статуей? Бонфуа вспоминает о палинодии Стесихора, утверждавшего, что в течение десяти лет Троянской войны настоящая Елена пребывала в Египте. Напомним, что Еврипид и Гофмансталь придали этой гипотезе, снимающей вину с героини мифа, форму драмы. В поэтической фантазии Бонфуа «красноватый камень» статуи, изображавшей Елену, претерпевает метаморфозу: на его месте мы видим «эти облака, эти струи красного / Света: то ли в душе, то ли в небе?» Может быть, спрашивает Бонфуа, на самом деле «призрак Елены был / Всего лишь костром, зажженным / Под сильным ветром на морском берегу?» Парис погрузил этот еле тлевший костер «в лодку», чтобы перевезти на свои родные берега, откуда разгоревшееся пламя поднялось к небу, к облакам. «И когда Троя пала, остался огонь, / Кричащий о красоте, о восстании духа / Против смерти». Продолжая размышлять, поэт приходит к выводу, что Елена – это греза о грезе. Как только слишком самонадеянная форма «избирает себе очертанья», наказанием для нее становится распад. Елена – это лишь «догадка, / Побуждавшая Гомера искать звуки глубже, / Чем могли досягнуть струны его лиры, / Неловкой лиры земного языка». Когда чрезмерно совершенный образ рассеивается, появляется возможность начать сначала – «при первых лучах смысла», и таким началом может, как в предыдущем примере, стать пение ребенка:
Нагой ребенок, бродивший
По широкому берегу, когда горела Троя,
Был последним, кто видел Елену
В кустах пламени на городской стене.
Он бродил по берегу, он пел,
Он взял в ладони немного воды,
Огонь хотел ее выпить, но вода
Бежит из негодной чаши: так время
Разрушает наши грезы, но все же их спасает.
Здесь уже нет того шума, который поэтическая традиция ассоциировала с памятью о Трое и с которым мы встречались в ряде текстов. Зато сохраняется другой мотив, несколько раз выделенный мною выше: неспособность речи поведать о былом, о несказанном, о том