Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сравнении с США японские университеты накануне Первой мировой войны оставались развитыми слабо. Хотя практически все считавшиеся модерными науки были представлены в Токио или в одном из императорских университетов, им недоставало щедрого финансирования, которым пользовались американские и отдельные немецкие высшие школы. Наиболее весомую поддержку в Японии получали факультеты медицины и инженерных наук. Здесь японская наука могла продемонстрировать и первые достижения, которые можно было предъявить за границей. В других областях зависимость от западной науки оставалась настолько сильной, что выйти за пределы повторения канонического материала не представлялось возможным. К этому времени в Европе и США учились уже сотни и тысячи японских студентов. Те из них, кто после своего возвращения занимал ответственные академические посты, имитировали иногда своих западных мэтров вплоть до мелочей. В формировании отдельных дисциплин западные консультанты играли большую роль, которая в позднюю эпоху Мэйдзи постепенно сошла на нет; в целом было задействовано около восьми тысяч таких экспертов[568]. Некоторые из этих консультантов и зарубежных университетских преподавателей придали отдельным дисциплинам решающий импульс к развитию. Не только в случае естественных наук и медицины, но и в юриспруденции и истории, где Людвиг Рисс, ученик берлинского историка Ганса Дельбрюка, во время своего пребывания при Императорском университете (1887–1902) сыграл важную роль в качестве преподавателя, посредника и основателя многих ранних специализированных институтов. Поскольку сложно было систематически нанимать персонал за границей, а карьера в Японии, несмотря на сравнительно высокую оплату, не была мечтой жизни для каждого, при найме многое зависело от удачи и случая. Пример Людвига Рисса демонстрирует и границы трансфера[569]. В Японии взяли на вооружение позитивистский критический подход к источникам немецкой исторической школы (который хорошо подходил для собственного, взятого из Китая критического анализа текстов), но не сопровождавшую его философскую программу и литературные техники изложения немецкого историзма, и уж тем более не его обращение к широкой публике. Профессиональная история в Японии оставалась узконаправленной и специализированной и не решалась подступиться к новым национальным мифам режима Мэйдзи, которые создавались в это же время, – к примеру, к фиктивной генеалогии императора. В отличие от принимаемой за образец Германии, история в Японии не стала ориентиром среди гуманитарных наук в среде образованной либеральной общественности.
Другое слабое место ранней японской университетской системы – крайняя иерархизация во главе с Токийским университетом как непререкаемой главой. Это препятствовало конкуренции, развитой как между американскими университетами, так и в децентрализованной федеративной немецкой системе, образовательный рынок которой включал в себя помимо Германской империи также Австрию, Прагу и немецкую Швейцарию. Тем не менее самое позднее в 1920‑х годах международная научная общественность убедилась, что в течение короткого срока в Восточной Азии началось становление ориентированных на исследования научных систем. Наряду с организационными формами европейских университетов сюда частично проник и их исследовательский императив. В этом состояло отличие между Японией и Китаем, с одной стороны, и Османской империей – с другой. Турецкий историк науки Экмеледдин Ихсаноглу утверждал, что значительные и притом предшествовавшие на несколько десятилетий китайским и японским инициативам усилия османской реформистской элиты по овладению западным знанием через перевод и «покупку» (европейских экспертов, например) остановились у того порога, за которым ученый становился носителем экспериментаторского образа мысли и царила исследовательская культура, ориентированная на открытый результат[570].
4. Мобильность знания и перевод
Различные модели восприятияСама наука, которая переживала расцвет в рамках таких новых организационных форм, имела европейское происхождение. Лишь немногие элементы неевропейских знаний вошли в классификационные схемы того, что к 1900 году получило всеобщее признание как наука. Да, арабское средневековое естествознание превосходило современное ему знание латинского Запада, а древние индусы были блестящими математиками и лингвистами, – но европейская наука XIX века была обязана неевропейцам гораздо меньше, чем естествоиспытатели раннего Нового времени, которые могли собрать свои крупные коллекции, разработать классификации и картографические измерения на месте, в Азии, лишь с помощью локальных экспертов. Еще в XVIII веке европейцы полагали, что им есть чему поучиться у азиатских текстильных технологий и аграрных практик – к примеру, в удобрении почвы и севообороте[571]. В XIX веке их готовность верить в то, что и другие части света обладают практически полезными знаниями, снизилась. «Научный» колониализм рубежа XIX–XX веков нередко приходил к агрономическим результатам, уже давно известным местным крестьянам, или совершал ошибки, от которых местные жители легко могли бы предостеречь. Знание местности, которым обладали аборигены-проводники, и способности местных ремесленников европейцы на пике колониального аутизма использовали разве что при строительстве домов и дорог, в остальном же знания других всерьез не принимались.
Было бы наивным, с другой стороны, романтизировать локальное знание во внеевропейских культурах, ныне именуемое local knowledge, и несправедливым – огульно обвинять расширяющуюся Европу в подавлении таких знаний – грехе худшем, чем просто их игнорирование. Значение идущего из Европы, а потом и во все большей степени из США естественнонаучного и технического знания ценилось элитами Азии и Африки. Они прилагали усилия для восприятия этого знания, для его критической оценки, перевода на незападные языки и схемы мышления, для того, чтобы связать его с собственными традициями и опытом. Отдельные комплексы знаний отличались при этом друг от друга по силе их сопротивляемости. Некоторые из них «перемещались» легче и быстрее, чем другие. Прежнее представление о том, что европейские науки распространились по миру благодаря своему неотъемлемому превосходству посредством «диффузии» практически естественным путем, не совсем неправильное, но слишком упрощенное, ибо оно игнорирует специфические в каждом случае культурные и политические обстоятельства контакта и передачи знаний[572].
Историк науки Сигэру Накаяма исследовал разнообразные модели трансфера для Восточной Азии. Так, поскольку европейская и японская математика по своей