Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я иду и вижу на перекрестке бронетранспортер, рядом с ним солдаты национальной гвардии. Они в серой форме посредственности. У них вместо глаз — бельма, но, кажется, они меня хорошо видят?
— Эй ты, без номера? — ор офицера. — Руки на голову! Стоять!
Гвардейцы толкают меня на бронь боевой машины. Бронь тепла от солнца, как крыша. (В детстве я любил сидеть на летней крыше, рвать яблоки и смотреть в чистое небо.)
Чужие исполнительные руки обыскивают меня. Но что можно отобрать у человека, если отобрана у него свобода?
— Почему без документов? — крик за спиной. — Может, ты ещё и не стерилизованный? — и удар кованным ботинком в пах.
И я кричу от боли. И просыпаюсь в своей комнате. Я лежу в белых простынях и слушаю тишину. Календарь, на котором изображено военное сыроватое лицо нового порфироносца, утверждает, что сегодня — 20 июня 20….. года.
Как можно быстро потерять свободу, говорю я себе и вдруг слышу в общем коридоре бой подкованных ботинок. И после — удары в дверь. Но я лежу, обессиленный от страха и сна. Лежу, будто мертвый. Лишь слышу стук сердца, он все громче и громче. И я пугаюсь от мысли, что мои сердечные перебои будут приняты, как призыв к неповиновению.
И все-таки просыпаюсь от страха и настойчивого стука в дверь. Господи, говорю я себе, сделай так, чтобы я не умер от кошмара сна. Хотя, может, такая смерть лучше, чем смерть от обыденного бреда?
Я бреду к двери. В коридоре солнечный столп, как памятник детству. (Я помню себя маленьким на летней эстраде: я играю на охрипшем пианино, а внизу в сияющем свете счастья лица красивых людей…)
Открываю дверь — это Анна, моя любимая и единственная.
— Ну, соня, — чмокает в щеку, проходит сквозь солнечный столп, уходит в кухню. — А я тебе что-то принесла.
— А почему стучала? — спрашиваю и тыкаю в кнопку звонка — тишина. Опять электричество отключили, — вздыхаю. — Обещают счастье от Новой Энергии, а света нет.
— Иди сюда, — кричит любимая из кухни.
Я тороплюсь на призыв, останавливаюсь на пороге — не верю своим глазам:
— Бог мой, Анна? Молоко? Откуда?
Из грелки моя единственная выливает в банку молоко. Его белый цвет напоминает другие времена, когда текли молочные реки, и нам казалось, что так будет вечно.
— По карточкам, что ли?
— Тсс, — смеется, корча рожицу. — Быстренько проведет антиправительственную акцию, — передает мне банку с молоком. — Пей-пей, родной.
— А ты?
— Я уже пила, — в зрачках радужный знак любви.
— Спасибо, любимая, — и пью.
— Вкусно?
— Резиной пахнет, — перевожу дыхание. — Но настоящее. По карточкам, да?
— Дурачок, — улыбается, ладонью трет мой щетинистый подбородок. — У соседки мальчик умер. Годик ему было. Сделали неудачно лоботомию…
— Ааа! — крик отчаяния рвет мое горло; сила отвращения швыряет меня к фаянсовому умывальнику. Он бел, как страх. Меня рвет молоком и страхом. И сквозь мучительные рвотные резиновые судороги, сквозь слезы я вижу: больничный двор, колодец двора и там, на его дне, те, кто не пожелал добровольно выполнять Постановление о Всеобщей Стерилизации № 260300/20. Я вижу человеческие обрубки в бетонированном мешке — вижу сломанные, как игрушки, судьбы в рвотной попытке жить.
Потом успокаиваюсь: времена не выбирают — в них живут. Я обнимаю любимую и единственную и мы падаем на мятые простыни. Страх смерти возбуждает необыкновенно и мне кажется, что мы любим друг друга вечность. Потом лежим в тряпьях простыней и я смотрю на потолок. Он тоже по цвету белый.
— Прости, родной, — теплое дыхание. — Мы все сошли с ума. Мы сами выбрали этот путь. Но мы будем любить, чтобы не происходило.
— Нет.
— Что? Не будешь меня любить?
— Не буду, — и перевел взгляд с потолка на живую ткань любимого лица.
— Почему? — удивление.
— Потому, — отвечаю, — что мне сегодня исполнилось тридцать три года.
— Что?! — отшатнулась. — Нет! — прошептала. — Нет! — сказала. Не-е-ет! — закричала и от ужаса прикусила губу, и её провизорская кровь окропила обманчивую чистоту нашей жизни.
Почему же так переживала моя любимая и единственная девушка? Все очень просто — все, кто достигал возраста Христа были обязаны пройти операцию на мозге в интересах государственной безопасности. Такое решение было принято на весеннем референдуме, а народное волеизъявление есть основа национальных интересов, объявила группа военных, называющих себя ДИКТАТом.
Поспешные операции по лоботомии частенько приводили к трагическим результатам. Больницы были переполнены теми, кому неудачно пытались стереть память о недавнем прошлом, когда люди были свободны и счастливы.
— Не делай этого, — просила моя любимая. — Я не хочу, чтобы ты был идиотом.
— А что делать? Ты же знаешь, кто не выполняет Постановление, тому делают стопроцентную лоботомию, — напомнил я. — Даст Бог, мне повезет.
И вот я уже в районном пункте Стерилизации. Обшарпанное здание, обшарпанные коридоры, обшарпанные люди в них… Старенький врач встречает меня с радостью:
— Все будет прекрасно, молодой человек. Сегодня мы освободим вашу память от лишней информации. — И хихикает. — И вы почувствуете себя другим человеком.
Я смотрю на белый кафель ординаторской, на кушетку с липкой клеенкой, на металлический отсвет хромированных инструментов и прошу:
— Доктор, а нельзя ли это сделать завтра.
— Завтра?
— У меня концерт вечером. Я — дирижер оркестра.
— Голубчик, какая может быть сейчас музыка? — удивляется врач. — А Постановление? Вы хотите, чтобы я его нарушил?
— Я понимаю, доктор…
— Если что, из меня последнюю душу…
— Обещаю — буду после концерта!
— Какие могут быть концерты? — задумывается старенький врач.
— Клянусь!..
— Не нужны мне ваши клятвы, — отмахивается. — Все клянутся, — с тревогой посмотрел в окно, — кому не лень.
— Это мой последний концерт, — защищаюсь из последних сил.
— Матушка жива?
— Да, конечно, — вру я.
Старенький доктор подходит к умывальнику, пускает воду, потом манит меня пальцем к себе. И я иду к нему, доброму сатрапу. Иду, потому, что живу надеждой на чудо.
И оно происходит — и наступает вечер. Я стою за дирижерским пультом, за моей спиной темный зал. Он практически пуст — слушатели пришли, но их очень мало, их почти нет. (Какие могут быть концерты?)
И тем не менее мои руки живут, и летит в свободном полете над пюпитром моя дирижерская палочка. Волшебная палочка. И звучит великая музыка, и будет она звучать пока есть надежда. Но есть ли эта надежда? Я знаю, она есть, потому, что несмотря ни на что мой оркестр играет. Они играют, мои коллеги! Я вижу их родные лица, свободные лица свободных людей. Мы побеждаем всякий раз, когда собираемся вместе, чтобы играть. Пусть зал безмолвен и мертв. Пока есть музыка, есть и мы, сопротивляющиеся агрессивной посредственности.