Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мелкие элиты «оскудевают», чувствуют себя все более отчужденными от «позабывшей» о них монархии. Недовольство демографически переразвитых и оттого стесненных элит, показывает Голдстоун, регулярно толкало их на различные фронды и восстания против королевской власти. Так называемые крестьянские войны, смуты и революции той эпохи на самом деле начинались не среди самых обездоленных и забитых низов, а в средних слоях, в провинциальных и периферийных группах, обладавших ресурсами сословной организации, идеологии и попросту оружием (возьмите тех же казаков, от Болотникова до Разина и Пугачева).
Классовая борьба по-прежнему играет важную роль в объяснении революций, предложенном Скочпол, Тилли и Голдстоуном. Однако обратите внимание, что это вовсе не классическая фронтальная схема двусторонней борьбы старого, отжившего свое и прогрессивного нарождающегося класса. Классовая борьба разворачивается как минимум в треугольнике государственных элит – средних слоев – низов населения. Зачастую реалии оказываются куда сложнее, запутаннее и парадоксальнее. Беверли Силвер в недавно опубликованной монографии «Силы труда»[80]на материале всех зон миросистемы за последние 130 лет (со времен Парижской коммуны) показал, что у пролетариата не одна, а две типично классовые идеологии – социализм, требующий равенства в общественном распределении прибавочного продукта, но также и расизм (с антииммигрантскими и гендерными вариациями), требующий защитить установленные привилегии «своих» коренных и настоящих мужчин-пролетариев от всяческих подрывных поползновений извне и изнутри общества. Как еще в середине 1960-х заметил предтеча современных теорий революции Баррингтон Мур, клич свободы нередко исходит не от нарождающихся классов, а от тех, по чьим головам вот-вот прокатится волна истории – теряющего доходы мелкого дворянства, ремесленников, не выдерживающих конкуренции с новыми фабриками, провинциальных нотаблей, которых подминает под себя центральная бюрократия.
Демографическая модель Голдстоуна также помогла прояснить давно установленные факты, что революции в Англии 1640-х – 1660-х гг., Франции 1789–1815 гг., России в 1905–1920 г. и Китае, прошедшем через целое столетие кошмарных потрясений между 1850 и 1950 г? возникали в конце длительных волн хозяйственного и демографического подъема. Лучшие умы XIX в., размышлявшие о революциях – проницательнейший французский дворянин Алексис де Токвиль, русский князь-анархист Петр Кропоткин и Карл Маркс, зло и увлеченно превосходящий свою собственную ортодоксию в таком шедевре политического анализа, как «Восемнадцатое Брюмера Луи Бонапарта» – вполне осознавали, что революции возникают не из полнейшей нищеты и отчаяния, а из бурного роста надежд, и в их авангарде на какой-то момент могут оказаться далеко не самые «прогрессивные» слои общества. Теперь мы можем это объяснить.
Из самых важных и, честно говоря, просто потрясающих эмпирических работ в исторической социологии последних лет стала более чем тысячестраничная монография с непретенциозным названием «Отмена феодализма во Франции»[81]. Ее автор Джон Маркофф (кстати, в прошлом физик, откуда очевидно виртуозное владение количественными методами) в течение долгих 26 лет кропотливо трудился над своим шедевром. Маркофф обобщает статистические материалы по тысячам деревень, замков и местечек старой Франции в годы, предшествующие революции: динамика населения, цены на зерно и землю, география военных закупок и постоев, количество и тематика жалоб в Париж по местностям и сословным категориям, результаты голосований начиная с выборов в Генеральные штаты 1789 г., соотнесение дорожной сети с распространением панических слухов, вспышек страха и поджогов дворянских замков в сельской местности опасным летом 1789 г., количество и точное время появления жертв революционного террора по регионам, а также количество добровольцев, записывавшихся в армию Конвента.
Массивом систематически организованных и проясненных теорией фактов Маркофф похоронил рассуждения мэтра Франсуа Фюре и многих прочих сомневающихся о случайном и иррациональном происхождении Французской революции. Между прочим, с непосредственным указанием на источник, Джон Маркофф подтвердил выводы известного советского историка Франции А.В. Адо, работавшего в 1960-е гг. Даже в таких всегда сумбурных и неординарно эмоциональных действиях, как поджоги и погромы дворянских замков-шато, выводимые Маркоффым корреляции указывают, что крестьяне, очевидно, руководствовались тремя вполне рациональными соображениями: замки жгли чаще, когда их покидали хозяева (видимо, чтобы не рисковать лишним смертоубийством); когда в округе уже был недавно сожженный замок, но королевские войска так и не появились; а также вскоре после получения новостей из Парижа о новых законодательных мерах, предложенных радикальной городской интеллигенцией, из которой и состояли повстанческие вожди третьего сословия.
Вкратце обобщая, из реконструкции Маркоффа возникает следующая картина. Крестьяне слушали в таверне проезжего из столицы или кто-то из своих грамотных вслух читал только что полученную газету о том, как в Париже спорят по поводу отмены сеньориальных прав и привилегий, делали свои умозаключения, обменивались менее или более открыто мнениями. После этого французские крестьяне нередко (но не всегда и притом с существенными и вполне сегодня объясненными вариациями по провинциям, вроде Жиронды или Вандеи) решали пойти на замок своего, вероятно, изрядно всех доставшего сеньора – чтобы тому стало некуда и незачем возвращаться в деревню – и своими решительными незаурядными действиями заодно дать понять участникам парижских дебатов, чего от них ожидают на местах.
В долгосрочном плане оказывается, что, несмотря на безумие хаотических моментов, от слома абсолютистской монархии и создания на руинах рациональной наполеоновской бюрократии более всего выиграла буржуазия, а кровавый опыт Парижской коммуны, вытесняемый во французское коллективное подсознание, положил конец монархическим реставрациям и задал параметры либерального государства Третьей республики с ее патриотическо-социальными институтами участия новых индустриальных низов.
За прошедшие два десятилетия историческая макросоциология смогла избавиться от идеологических схем, представляющих революции в качестве необходимых формационных переходов, коллективных неврозов или прямолинейной и лишь двусторонней классовой борьбы. Стало ясно, что революции прошлого, прежде всего, были крушениями государственной машины с последующим воссозданием государства на новом уровне организационной эффективности и массовой идеологической легитимности. Это структурные подвижки, вполне поддающиеся теоретизированию и требующие глубокого эмпирического исследования. Следующий большой вопрос, только сегодня встающий перед новым поколением ученых, – какие формы и цели могут приобрести будущие революции в мире, где главные центры власти перемещаются из национальных государств в сферу космополитичного мирового рынка, и будут ли это революции вообще? Дает ли нам прецедент антибюрократических студенческих волнений 1968 г. – если хотите, первая революция не по Марксу, а по Максу Веберу – нечто важное и существенное для понимания будущего?