Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это явление имеет здесь свое название — «аргентинская защита». Защита этой дамы, скорее симпатичной, хоть и немного манерной, не была грозной, поскольку было видно, что она хочет понравиться и что она прибегает к такому стилю, так как считает его очаровательным и приличным. Впрочем, иногда прибегающий к подобной защите аргентинец становится крайне нелюбезным — но это явление редкое в этой милой стране.
Понедельник
Считаю абсолютно невозможным ни игнорировать экзистенциализм, ни объехать его какой бы то ни было диалектикой. Полагаю, что художник, литератор, не столкнувшийся с этими тайными посвящениями, вообще не имеет понятия о современности (марксизм его не спасет). А еще я считаю, что отсутствие этого переживания — экзистенциального переживания — в польской культуре, заключенной сегодня без остатка в рамки католицизма и марксизма, уведет ее снова на пятьдесят, а то и на сто лет назад по сравнению с Западом.
Экзистенциализм невозможно перескочить, его надо победить. Но вы не победите его дискуссией, поскольку он не годится для дискуссии, он — не интеллектуальная проблема. Экзистенциализм мы преодолеем только страстным и категорическим выбором другой жизни, другой реальности. Делая выбор в пользу другой реальности, мы сами становимся ею. Вообще следует в грядущем мире распрощаться с методами «объективной» дискуссии, убеждения и аргументации. Мы не развяжем наших гордиевых узлов с помощью интеллекта, мы будем разрубать их собственной жизнью.
Я противлюсь теоретическому и систематическому экзистенциализму философов, потому что мир, который из него возникает, противоречит моей жизни, не годится для нее. Для меня экзистенциалисты — люди фальшивые: и это ощущение сильнее моего разума. Заметьте, что я не подвергаю сомнению те пути их мысли и интуиции, по которым они пришли к своей доктрине. Я отвергаю саму эту доктрину из-за ее результатов, которые я, как экзистенция, не в силах одолеть, которые я вообще не могу принять. А потому говорю, что сие не для меня, и отбрасываю его. И в тот момент, когда я в страстном порыве отвергну эту их экзистенциальную ночь одного лишь сознания, я возвращу к жизни мир, обычный, конкретный, в котором я могу дышать. Речь не идет о том, чтобы доказывать, что этот мир — самая истинная реальность, речь идет о слепом, упорном, вопреки той интуиции утверждении преходящего, бренного мира в качестве единственного, в котором возможна жизнь, единственного, соответствующего нашей природе.
Экзистенциализм мы должны принять к сведению точно так же, как в свое время должны были принять к сведению Ницше или Гегеля. Более того, из него надо извлечь все, что только можно, — все, что только может углубить и обогатить. Но в него нельзя поверить… Мы, конечно, пользуемся этим знанием, поскольку это лучшее из знаний, которое нам доступно… но гротескно-несгибаемым, мертвенно-тяжелым, неуклюжим и бездарным станет тот, кто поверит! Так давайте же сохраним это сознание на втором плане, как нечто вспомогательное. И даже если экзистенциализм ослепит нас блеском самого большого открытия, мы должны будем презреть его. Им надо пренебречь. Здесь нет места лояльности.
Среда
Письмо от Я. Кемпки из Мюнхена. Цитирую отрывки из предисловия Збигнева Митцнера к новому изданию в Польше «Двадцати лет жизни» Униловского.
«В период выступления Униловского на литературном поле прогрессивным тенденциям снова противопоставил себя беспощадный культ отрыва литературы от жизни. То было время, когда Гомбрович хотел „упупить“[121]польскую литературу, оказывая, к сожалению, большое влияние на ровесников своим живописанием инфантильности и подсознания».
«В своем романе, само название которого уже является программой (потому что Фердыдурке ничего не значит[122]), он хотел свести человеческую жизнь к детским рефлексам. Униловский пытался показать развитие и взросление ребенка в суровом и недобром мире. Гомбрович наоборот: хотел свести вопросы жизни, общественные вопросы к эпохе детства, загнать в зону подсознательных рефлексов… Униловский был писателем, идущим в направлении, противоположном тому, в котором шли Гомбрович и его приверженцы»…
Митцнер, он что, тривиально и простодушно глупый? Или это режим толкает его в глупость? А может, Митцнер умный, но пытается оглупить и упупить меня, чтобы потом было легче уничтожить? Люди! Режьте меня, если вам так велели, но только не таким тупым, страшно тупым ножом!
Добавлю из копилки моих воспоминаний, что Униловский, когда я давал ему читать «Фердыдурке» еще в машинописном варианте, просто кипел от восторга. Он тогда не скрывал, что это произведение подействовало на него освобождающе. Из чувства благодарности пригласил меня в «Адрию» и напоил.
Одновременно с этим письмом пришел отрывок из «Дзись и Ютро». Большая статья Зигмунта Лихняка «Взгляд искоса, но не косым глазом». Речь об эмигрантской литературе, но обстрел ведется в основном по Милошу и по мне. Здесь я представлен как «анархист», не признающий никакого закона.
Но вполне добродушно — как правильно заметил A. N., обсуждая в «Культуре» другое высказывание того же самого Лихняка обо мне. Добродушие — добавлю я — ослиное. Ницше спрашивал: «Может ли осел быть трагичным? Да, когда он падает под тяжестью груза, который не может вынести».
Но что-то есть низкое в их смирении с судьбой, в их «праведности», их «добродушии», их весьма своеобразной «сердечности»… Интересно. Казалось бы, жизнь бурлит. Тем временем эти души словно теплые клецки, а их книги и статьи — протертый супчик, манная кашка, которые раньше были характеристикой глубокой провинции. Их мягкость неподдельная, она не обязательно следствие того, что самые бурные элементы лишены у них права голоса. Просто таков закон жизни: когда жизнь коллектива становится всем, индивид размягчается. Опасаюсь, что слишком много строителей новой Польши — в плане личностном, духовном и интеллектуальном — представляют из себя пюре, кашицу или компот.
В добавление к вышеприведенным отрывкам два изданных в Варшаве бюллетеня радиостанции «Край», в них снова речь обо мне. Та же самая сердечность — смешанная с ложью, но тоже размазанной и почти невинной в своей тупости. Приводится пара предложений, вырванных из текста, переиначивается смысл и дается комментарий. Сам вице-премьер Циранкевич проделал этот номер с предложениями из моего дневника, чтобы, потрясая ими перед народом, кричать: «Безобразие!».
Боже милостивый, вытащи нас когда-нибудь из этой нелепости!
Среда
«Роман» (мои произведения трудно назвать романами) плохо у меня пишется. Его язык слишком скован и парализует меня. Боюсь, что все, что до сих пор написано — страниц примерно сто, — жуткая гадость. Я не в состоянии оценить это, потому что после долгого общения с текстом теряется чувствительность, но я опасаюсь… что-то предостерегает меня… Неужели придется выбросить в корзину всю многомесячную работу и начать сначала? Боже! А если я потерял «талант» и больше никогда ничего… ничего, по крайней мере на уровне предыдущих моих вещей?