Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я пытался объяснить это здешним людям. Но они не понимают. Никто не поймет, пока не испытает. Все, что было до этого, — ничто. Все, что будет после, — ничто. Миражи, призраки бесплотные. Из Конго ты привозишь только одно, и уж это точно не побрякушки, которыми у меня тут все завалено. У нас была песня. Знаешь, спеть не спою…
Он откашлялся, приводя в порядок голос.
— Конго, — продекламировал Йосеф. Его голос внезапно задрожал от прилива чувств. — Даже сильнейший там умолкнет и возляжет на смертном одре. Даже самый суровый и необузданный вскоре пойдет на корм крысам. Ибо в Конго люди умирают как мухи.
Его голос становился все более проникновенным и чуть не прерывался от страсти.
— Но я не умер. Я жил. Да, я жил, — он со всего маху ударил ладонью о стол, — и не так, как здесь! Здесь разве жизнь!
Альберт молчал. Ему хотелось отвернуться. Но они продолжали смотреть друг другу в глаза, и Альберт понял, что он видит во взгляде Йосефа. Йосеф приучился смотреть на других людей так, как могут смотреть только боги. Позволить ему дышать? Или он заслуживает смерти? Вот какой взгляд Йосеф Исагер, сын старого учителя Исагера, привез с собой из Конго.
Йосеф постарел, он был все тем же, но старым, а в Африке нужны были сила и молодость. И лоцман вернулся домой, в Марсталь. Отсюда он вышел. И теперь жил здесь в ссылке. Никто не склонял головы, завидев угрозу в его глазах, никто, кроме Марен Кирстине, безмолвной запуганной свидетельницы его ночного буйства.
— А он не сказал, почему вдруг решил похоронить руку?
Абильгор покачал головой:
— Я спросил, как к нему попала отрубленная рука. Он ответил, это что-то вроде сувенира, ну как бивень слона, ожерелье или копье, такого добра у него тоже хватает. Заявил, что в этом не было ничего особенного, таким тоном, как будто речь шла о совершенно обычных вещах, что руки рубили убитым туземцам, чтобы бельгийские военные могли доказать, что не напрасно тратят патроны. Как-то так к нему рука и попала. Я просто не знал, что сказать. — Пастор растерянно смотрел на Альберта. — Я не хотел брать эту руку. Но он ее оставил. Сказал: «Вы священник. Мертвые — в вашей компетенции». Выбросить ее я не могу. Но и в гроб положить и похоронить на кладбище тоже. Даже имени не знаю. Ума не приложу, как быть.
— Пастор Абильгор, однажды в своей проповеди вы говорили о том, что человеку может показаться, будто земля уходит из-под ног и силы покидают его, как раз когда они больше всего нужны.
Абильгор с удивленной улыбкой поднял глаза:
— Вы были на проповеди, капитан Мэдсен? Как я рад, что вы так хорошо помните мои проповеди. В тот раз мне удалось удачно выразиться.
Альберт раздумал продолжать.
Абильгор снова впал в уныние.
— Так что же мне делать с этой рукой? — запричитал он.
И снова уставился в окно, словно ответ на его вопрос скрывался в море.
* * *
А деньги все текли ручьем. Фрахтовый рынок процветал как никогда, жалованье росло, необъяснимо росли и цены на суда. На иных улицах горе пришло чуть не в каждый дом. А в семьях, что не пострадали, веселье, казалось, не убывало. Среди вдов в черном расхаживали женщины в новых нарядных платьях. Витрины были разукрашены, как перед Рождеством. Не видно было траурных процессий, не шли перед гробами девушки, не разбрасывали цветы: мертвые моряки деликатно держались подальше. Тем летом над городскими улицами низко нависли цветущие ветви бузины.
Каждую весну, незадолго до того, как корабли покидали зимнюю гавань, по Марсталю разносился запах дегтя. Моряки со щетками в руках смолили высокие каменные цоколи домов, как будто дома, как и днища кораблей, надо было привести в порядок и подготовить к плаванию. На фронтонах красовались черные цифры из кованого металла: даты постройки домов. 1793, 1800, 1825. Когда мы били молотками по покрытым дегтем цоколям, с них слоями слезала краска, ну прямо годовые кольца. Но счет никогда не сходился. Не о возрасте домов свидетельствовали слои краски. О годах отсутствия. Цоколи красили, только когда мужчины бывали дома.
А теперь они уходили, один за другим, и женщинам приходилось брать на себя и эту мужскую работу. Скоро придет весна, и они возьмутся за деготь и кисти, черные, как их свежепошитые вдовьи облачения.
Из Навигационной школы на велосипедах выехали будущие молодые капитаны, — казалось, они вот-вот наедут на играющих детей, а те разбегались с радостным визгом. Молодежь разъезжалась но своим пансионам, есть горячий обед. Взгляд Альберта останавливался то на одном, то на другом. И этих он видел во сне. Их уже ждали подлодки. А они-то думают, что в будущем их ожидают деньги и приключения. В их крови горел огонь юности, они ничего не боялись. Весь страх за них нес Альберт.
В голове у него роились странные мысли о войне и ее причинах. В то время он частенько захаживал в церковь, но не по воскресеньям. Новый шпиль как раз покрывали медью, и весь день напролет корабль Божий гудел от ударов молота. Так что Альберт приходил только по вечерам. Он искал покоя. За толстыми стенами, в прохладном белом нефе, где рано наступали сумерки, как будто здание жило в собственном суточном ритме, Альберту казалось, что у него есть время подумать.
Здесь сидел он и размышлял о смерти. Бывало, люди жаловались, когда смерть приходила слишком рано, забирая ребенка, юную мать или кормильца семьи. Он их не понимал. Конечно, трагично терять близких или умирать во цвете лет. Но несправедливости в этом нет. Смерть вне таких понятий. Ему пришло в голову, что за тщетными обвинениями в несправедливости устройства жизни близкие часто забывали о скорби. Никому же не придет в голову заявить, что зима несправедлива к деревьям и цветам. Если померкло солнце, если ваш корабль обледенел и дал опасный крен, естественно испытывать беспокойство. Но не возмущение, негодование и не злость, нет. Ведь это бессмысленно. Природа не знает справедливости или несправедливости. Все это привилегии человека.
Он знал о причинах своего состояния: его мысли одновременно устремлялись в прошлое и в будущее, ни на чем не останавливаясь. Он думал о роде, о жизни, продолжающейся в сыновьях своих отцов, дочерях своих матерей, в свою очередь становящихся отцами и матерями, рождающими сыновей и дочерей. Жизнь была огромной армией на марше, рядом с которой бежала смерть, выхватывая то одного, то другого, но на армии в целом это не сказывалось. Она шла вперед, и численность ее, казалось, не уменьшалась, — напротив, она вырастала в вечность, и потому никто не оставался наедине со смертью. Кто-то всегда приходил на смену. Вот что имело значение. Цепь жизни не прерывалась.
Но война изменила все. Гуляя в порту, он видел бездействующие суда, стоящие на приколе у набережной или пришвартованные к просмоленным сваям посреди входа в гавань. Оставались еще судовладельцы, не желающие играть жизнями. Но большинство уходило. К минам и тотальной подводной войне. И все же уходило. За один месяц — шесть погибших судов, за другой — четыре. Никогда еще море не требовало столько жертв, но судовладельцы и капитаны, во время штормов оставлявшие корабли в гавани, теперь посылали их навстречу куда худшим бурям войны.