Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первый год войны этому чувству поддавались многие из фронтовых друзей Хетваки, раскисали, и он знал, как плохо это кончалось: страх овладевал человеком — и тот уже переставал быть воином. Знал сержант и то, что обстоятельства на поле боя резко вызывают прилив новых чувств, приспосабливая их к обстановке, и так же быстро гасят их, забивая новыми впечатлениями: смертью друзей, взрывами, голосом командира…
Хетваки начал, по-крестьянски основательно, готовиться к предстоящему бою: придирчиво осмотрел траншею — не помешает ли что при смене позиции, оглянулся — не идет ли кто из тыла с приказом или горячим завтраком, не увидел там, на притуманенной равнине, никого, начал вскрывать доставленный ночью ящик с боеприпасами. Положив рядом с пулеметом запасную ленту, взглянул на похрапывающих во сне бойцов, подумал: «Будить или дать еще хоть немного отдохнуть, пока не началось?..» — и вдруг опять услышал характерный шум множества крыльев — прилетели скворцы и сели еще ближе. На этот раз их было значительно больше.
— Это наши. С южных краев, — как и в первый раз, сказал он вслух и не удивился этому. Скворцы без боязни рассыпались между воронок, деловито что-то выискивая среди осколков, и вороненые их перья, как казалось сержанту, золотинками вспыхивали в лучах утреннего солнца. — Наши! — повторил сержант. — От Акварджана привет принесли… Милые вы мои…
Он хотел достать из вещмешка хлеб, надеясь подкормить им скворцов, но обостренным боковым зрением уловил какое-то движение на переднем крае, поднял к глазам бинокль. Немцы перегруппировывались, их каски то и дело мелькали над бруствером первой траншеи, и было трудно понять, готовятся ли они к атаке или уходят в тыл.
— Подъем! Скворцы прилетели, — почти шепотом скомандовал Хетваки, не удивляясь, что в строгую военную команду попали «скворцы», добавил: — Приготовиться к бою! — Он порадовался, что бойцы в считанные секунды заняли свои места в траншее.
Начавшееся было движение в немецких окопах прекратилось, и Хетваки успокоился.
— Сафаров, веди наблюдение. Смотри внимательно, — приказал он буднично.
— Стрехов, на кухню, за завтраком. Попроси у ротного ПТР и еще гранат. Кажется мне, они опять с танками пойдут.
— Минеев, посмотри наш ПТР. Может, что сделаешь?
— Да я смотрел. Затвор вырвало.
— С танками пойдут…
— Пойдут, — спокойно согласился Минеев.
— Ротный подкрепление обещал, а что-то нет. Отдохну я, — устало сказал Хетваки и привалился спиной к стенке траншеи, закрыл глаза. Ему опять вспомнился маленький дом на пыльной улице, журчащий в саду арык, яблони, цветущий урюк: «Цветет уже вовсю…» — и свои проводы на войну вспомнил.
К правлению колхоза стекался из улиц народ, играла гармонь русского тракториста Федора, плакали матери и жены. Все зеленело вокруг и благоухало: и высокие свечками тополя вдоль дороги, и дозревающая на полях пшеница, и окутанные зеленью предгорья… и не верилось, что где-то идет война.
Но она шла. Неудержимо, властно, сжигая на своем пути чьи-то другие деревни и города, а если разобраться, то наши, советские. Наши, как бы далеки отсюда ни были. Об этом говорил с высоких ступеней крыльца Мухтар-ака — председатель колхоза. Он умел говорить, уважаемый Мухтар-ака. Он не забыл сказать доброе слово о всех тех, кому пришли из военкомата первые повестки.
— Ты, Хетваки, сын Низама, — обратился он к будущему сержанту, — был хорошим колхозником. Я это знаю и знают люди всего аула. Ты был хозяином в своем доме, и дети твои не голодали. Никто не скажет, что ты ленив. Никто не упрекнет тебя, что ты не сдержал своего слова и подвел товарища. Будь хорошим воином и не положи черного пятна на наше село. Я верю тебе и всем вам, кто идет сегодня на войну с фашистом. Мы победим, потому что это наша земля. Наша. Так защитите ее. Не щадите тех, кто посягнул на ее свободу.
И Хетваки носил в своем сердце слова Мухтара-аки, не растерял их на тяжких дорогах войны. И здесь — шесть дней они держат оборону — немец не может пройти.
Хетваки дал себе слово — лучше убитым быть, чем отступить, потому что там, за спиной, — его село, так похожее на эту русскую деревеньку с веселым названием Яблочки.
Сквозь низкие тучи пробивались багровые лучи солнца, высвечивал на израненной земле желтые поляны, пряно пахло весной, и сержанту Хетваки Низамову казалось, что вокруг простирается настоящее, вспаханное плугом ровное поле, которое вскоре надо засеять, а на нем, как и полагается, настоящие скворцы, которые спасут от смертной пули его и этих четверых бойцов, и они будут жить вечно.
Хетваки Низамов не знал, что все это время на пригорке, чуть левее его позиции, в выкопанном этой ночью окопчике с подбитым танком сидел немецкий солдат и тоже думал… Ганс Вурцель был снайпером. Он и теперь оставался им, хотя лишился левого глаза.
Это случилось сразу после рождественских праздников еще под Москвой. Глаз выбило осколком гранаты, и Ганс надеялся, что его признают негодным к службе в армии и отправят в Германию. Он достаточно померз в этих русских снегах, он выполнил свой долг перед фюрером и может рассчитывать на спокойную работу в тылу и даже обзавестись собственным хозяйством — кое-чем он успел поживиться… Тем более, что разговоры о блицкриге поутихли, а солдаты научились не только наступать, но и без оглядки драпать «от Ивана», и, размышляя обо всем этом в провонявшем хлоркой временном госпитале, Ганс радовался своему ранению — считал, что отделался легко. Но доктор Фриц Вернер, Ганс помнит его слова до сих пор, — Фриц Вернер при выписке из госпиталя убил его надежду. Он подарил Гансу осколок русской гранаты и сказал, улыбаясь:
— Не так и плохо с одним глазом. Он один будет видеть лучше. Ты солдат фюрера и должен доказать это. Ты должен…
Гансу дали отпуск и вернули на фронт, — фюрер кричал по радио о решительном штурме и слабости русских, но Ганс уже сомневался в этом. Он собственными глазами видел, с каким бесстрашием русские дерутся за каждый клочок своей земли, как умирают, бросаясь под танки. Он видел это и год назад, и вчера и убедился, что они умеют воевать. Ганс всю ночь не