Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я бросил отчий дом,
Поехал во чужбину,
Найти себе невесту и злата замечтал.
Анна Ильинична пригорюнилась. Коленька сидел как фып на ветке, насторожен, но головой по сторонам вертит, ждет какого-то действа. Серафима сидела с застывшей улыбкой на лице. Валентина Семеновна — со слезной поволокой на глазах, опустя голову, руки положа в подол.
Много меда и злата
Было в том во краю,
И красавицы были шальные…
Слова и мотив песни были незамысловаты. Но простого разумения недостаточно, чтоб разгадать русскую песню: за немудреным рассказом песнопевца про чужбину таилась несказанная боль и тоска — то ли по родине, то ли по матери, то ли скрывалось чувство и вовсе невыразимое, затаенное, понятное лишь русскому сердцу. Смысл песни блуждал между тягой к скитальчеству и насильем разлуки, оправданной лукавыми словами «невесту и злата замечтал».
Счастья нет в том богатом краю,
И растут там бескровные пальмы…
Пел Николай Смолянинов, пел. Ни к кому за столом эта песня не относилась. Она вроде касалась того, кто возмечтал о любви и счастье на чужой, нерусской стороне. Но все больше горюнилась Анна Ильинична, совсем окоченела улыбка на устах Серафимы, ниже и ниже клонилась голова Валентины Семеновны; Коленька слушал папку с раскрытым ртом.
Где ж ты молодость,
Сила и воля моя?
От любви до любви —
Только жизнь, и не меньше…
Ночь. Светит луна. Блестит снег. Тихо на улице Мопра. Шаги идущих тоже тихи. Анна Ильинична, Серафима и Коленька бредут домой из гостей.
— Прибедняется Валя про счастье-то. Ей и с мужиком повезло, с Василием. И материнского счастья отломилось. Вон какие сыны! За все про все — полный расчет! — сказала Анна Ильинична. — У тебя вон, Симушка, и вдовства нету, и тюрьмы нету, а не больно много счастья выпало…
Серафима остановилась резко:
— А Коленька! Я его пуще всех на свете люблю! Да мне никаких других сынов не надо! Я счастливше всякой!
— Что ты? Что ты? Я ж без намека. Я сама за Коленьку душу отдам, — отступила Анна Ильинична.
Коленька кутался в тулупчик — к ночи подморозило, настудило. Услыхав несколько раз свое имя, он, должно быть, понял, что его призывают высказаться. Заговорил, глаза оживились, в них ярко засверкала луна:
— Сама в шубы вырядилась, а покушать нетути ничего. Крошки маковой не найти. А шуба лоснится. Из дорогого меху… Думала, всех обманет. Хитренькая такая. Только всех не проскочишь. Дорогая шуба не спасет. Хвать ее рукой, она и померла.
— Горе ты мое! — обняла сына Серафима.
Валентина Семеновна тем часом укладывалась спать. Пьяненькая, блаженно думала про покойного мужа. Бывало, целый вечер они с Василием Филипповичем говорили про какую-нибудь пустяковину, про то, как огурцы солить, капусту квасить, а поутру проснутся — опять хочется друг с дружкой говорить.
Череп перебрался в комнату Федора Федоровича, чтоб не стеснять сестру и себя. Приготовив постель, выключил свет и забрался с ногами на подоконник. Курил.
От стекла холодило. С улицы пахло снегом. Полная луна висела в чистом небе. Ее свет обвально, мощно лился в окно. Голые вершины кустарника делали тонкие насечки на лунных квадратах, расстеленных по полу.
Череп с удивлением смотрел на свою тень на полу. Вытянутая, лохматая, большая. У большого человека и тень большая, самодовольно думал он. Но еще больше его удивляла тень от табачного дыма. Тень от дыма подвижна, игрива. Словно косынка на мягком ветру. Тень от дыма вилась над тенью его головы. Словно это были его мысли, выплывающие из мозгов наружу. Мысли разные, витиеватые, закомуристые. Вот тень гуще — значит и мысль толще, умнее, хитромудрее. А вот эта тень прозрачна, такую мыслю всяк разгадает. Эх, елочки пушистые!
XI
В труды и аскетизм монастырской жизни Константин Сенников погрузился с покорностью и успокоением. Черная муторная работа, которой были наполнены дни монастырского трудника — именно таковым и стал на первых порах Константин — его не страшила. Он мыл полы, чистил картошку, копал огородную землю, мешал цементный раствор для строительства, истопничал. Весь неизбежный рутинный труд покрывала радость христианского приобщения, радость многочисленных православных праздников, когда братия, приезжие иереи, местные прихожане отдавались долгим церковным службам, шли крестным ходом, пели священные псалмы; сотни свечей горели перед иконами, светились счастьем глаза веровавших православных.
В Троицкий монастырь Константин явился с дарами. Он передал игумену Захарию Священное Писание XV века, наследство прадеда Варфоломея Мироновича, а вместе с Книгою большой серебряный крест прадеда, исполненный мастерами достопрошлых веков. Один из братии, инок Никодим, в тихом изумлении от таких даров богохульно высказался Константину:
— Сдурел, парень. За такую Библию и крест ты б мог цельный дом купить. Или на кооперативную квартиру хватило бы…
— Да разве ж одно другого стоит? — с искренним недоумением посмотрел Константин на Никодима. Инок Никодим о дарах пришельца более не поминал.
Игумен Захарий, братия, вся здешняя паства, приняли Константина дружелюбно и открыто, сразу распознав его честный нрав, бескорыстие и отзывчивость. Вскоре Константин стал послушником, в шаге от монашеского пострига.
Старый игумен Захарий, поглаживая седую длинную бороду маленькими прозрачными розовыми руками, часто говорил с Константином на богословские темы. Норовил заглянуть мудрыми, фиолетово отблескивающими глазами не просто в глаза Константину, а во глубь его души. Игумен всем сердцем хотел принять молодого послушника в братию, впрячь в богоугодники. Но покуда стояло пред ним, а стало быть, и пред Константином препятствие. Уйти в иноки — уйти, отречься навеки от светского мира, принять обет безбрачия, целомудрия и еще многое возложить на себя из того, без чего светский человек жизни не представит, — Константин был готов, во всех искусах оставался непорочен, исключение состояло в одном.
— Отец Захарий, — признавался Константин настоятелю, — я на все согласен. Все монашеские испытания постараюсь вытерпеть. Только не лишайте меня моего имени. Это имя дала мне