Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ремус кивнул:
— Но разве это не то, чего я желал? Только он и я, и больше никого. Наша уединенная пещера. Наверное, мы получили то, что заслужили.
Когда стояла хорошая погода и Гуаданьи ничего не отвлекало, он велел мне садиться в карету, а кучеру — везти нас в Пратер или в какой-нибудь другой королевский парк, где ему позволено было гулять, и мы часами катались по дорожкам, которые император приказал проложить для охоты. Я ненавидел эти дни, поскольку лишался возможности бродить по улицам вокруг дворца Риша. Пока мы разъезжали в карете по дорожкам парка, я только и думал о том, что этот день может быть тем — самым единственным днем, когда моя возлюбленная решит сделать несколько шагов по улице.
Как-то в один из этих дней, забравшись глубоко в чащу Пратера, где только пение птиц да шорох колес экипажа по гравию были моим единственным развлечением, я решил показать своему хозяину, что у меня тоже есть мозги. И еще пылкое сердце. Я решил поднять в нашем разговоре тему, для нас обоих чрезвычайно важную.
Я спросил у Гуаданьи:
— Синьор, а кто кастрировал вас? — И затаил дыхание, ожидая, какая последует реакция.
Мой хозяин закрыл глаза и покачал головой.
— Mio fratello, — ответил он, — ты никогда не должен задавать музико подобных вопросов.
Я извинился и захлопнул рот на замок.
Но потом он улыбнулся.
— Прости меня, — промолвил он. — Откуда тебе знать о подобных правилах? Из многих людей ты единственный, кто заслуживает ответа. И я тебе отвечу: меня кастрировала Италия.
В воображении моем возникла армия из одних Рапуччи, несущаяся по италийским землям под предводительством злого царя с митрой на голове. Но мой хозяин имел в виду не это.
Он предостерегающе поднял палец:
— Mio fratello, кастраты существуют так же давно, как и ножи, которыми их режут. Ни одна культура не была свободна от этого варварства, но только такие, как ты и я, — особое сословие среди кастратов. Вдумайся: в Древнем Египте, в Греции и Риме, в Индии и в исламских землях кастрация всегда была оскорблением. Быть обрезанным — это значило стать чем-то более малым, чем-то более простым, прирученным Как-то в Лондоне, — продолжал он, — один человек рассказал мне о китайских евнухах, которые составляли целое сословие слуг в тех землях. После того как все было сделано, мальчики получали свои члены, заспиртованные в глиняных кувшинах. Они всегда держали их при себе. Ставили на полку в своей комнате. Называли это Пао. Когда они хотели получить повышение или сменить род занятий, они приносили Пао своему новому хозяину, который поднимал крышку и внимательно смотрел на то, что этот человек потерял, как будто это было свидетельством его достоинств.
Я сглотнул слюну и оттянул пальцем воротник рубахи. Гуаданьи засмеялся.
— Тебе противно? — спросил он. — А почему тебе противно?
— Потому что они должны были… хранить это, — прошептал я. — В кувшине?
— Да, — подтвердил он. — В спирту. Кажется, они меняли жидкость раз в год, чтобы она не мутнела. Каждому хотелось рассмотреть это во всех подробностях.
— Пожалуйста, давайте больше не говорить об этом, — взмолился я.
Гуаданьи хмыкнул.
— Хорошо, — согласился он. — Не будем больше говорить о Пао. Я тебе лучше расскажу о Греции и Риме, об этих знаменитых цивилизациях. Там резали мальчиков, как будто подстригали кустарник, штук по пятьдесят или больше за раз, поскольку десятка два из каждой партии погибали от ран. Разрезать до брюха — так у них это называлось. Оставалась только маленькая дырочка. По тогдашним представлениям, это увечье усмиряло, и такие рабы были самыми желанными. Они не копали землю и не мыли полы. Разряженные в золото, лоснившиеся от благоуханных масел, они кормили своих хозяев, наливали им вино, растирали уставшие спины. Их тела были сосудами для развлечения хозяев. Из этих хозяев Нерон, наверное, был самым известным. Был у него мальчик-раб, Спорус, которого он любил больше всех остальных. Невинное, прекрасное дитя. Он приказал своему хирургу, чтобы тот вырезал Спорусу его мужской орган, весь, без остатка, и, когда мальчик выздоровел, Нерон надел на него покрывало невесты и женился на маленьком евнухе. И лишил девственности на императорской постели.
Тут уж у меня совсем перехватило дыхание. Я слышал, что многих мальчиков постигла такая же несчастная участь, как и меня, но сейчас понял, что очень многие страдали еще сильнее, намного сильнее.
— Можно остановиться ненадолго? — слабым голосом попросил я. — Я хочу немного пройтись.
— Но это еще ничего, — продолжал резать по больному мой хозяин, и его ровный голос, казалось, пригвоздил меня к сиденью. — Нерон и Спорус. Очень даже мило, если принять во внимание другие примеры. Прочти Евангелие от Матфея. Апостол чтит благородных «скопцов, которые сами сделали себя скопцами»[56]. Господи! Одно дело, когда тебя режут, и совсем другое, когда ты режешь себя сам. И сколько таких, кто искромсал себя кинжалом после этой Матвеевой премудрости? Тысячи. Ученые, мистики, просто дураки. Я читал об одном экстатическом ритуале в древней Анатолии: в День крови мужчины собирались на горе, все вместе, как-то молились, вверяя себя заботам Бога, и отрезали себе всё осколками глиняных кувшинов.
Я открыл дверь, чтобы глотнуть немного воздуха, хотя карета все еще тряслась по ухабам. Мелкий дождик запятнал мои туфли, но воздух был как прохладная влажная ткань, которую положили на мой пышущий жаром лоб.
Гуаданьи рассмеялся и потянул меня за завиток волос, как мог бы сделать это мой брат:
— Mio fratello, не задумывайся над этим! Разве ты не видишь? Эти несчастные не могут сравниться с нами. Мы — из другого сословия: их презирали, как рабов, а нас за это же превозносят, как богов. Даже тебя, хотя ты еще не богат и никому не известен. Никто никогда не заставит тебя показать то, что ты потерял. Твой хозяин никогда не посмеет осматривать тебя. Никто не прикажет тебе лечь на кровать лицом вниз. Твоя боль пропала много лет назад, и от своей раны ты не умрешь. — Он взял мою руку в свои и протянул ее к свету: — Посмотри, mio fratello, что этот разрез дал тебе. Ни у одного мужчины нет таких прекрасных рук. Таких изящных пальцев. А посмотри на это. — Он прикоснулся к своей щеке, слегка подкрашенной, чтобы усилить ее природный румянец. — Ни у одного мужчины нет такой чистой кожи, как эта. Прыщи — это бич для некастрированных. Более того, посмотри, какие они все маленькие и какие высокие мы. — Он положил руки себе на грудь, выпиравшую из-под расшитого золотом камзола: — У какого еще мужчины такая громадная грудная клетка? Мои легкие в два раза больше, чем у любого, даже самого лучшего в мире, некастрированного певца. Да, со мной обошлись жестоко. Но именно волшебство этого разреза сделало наши ребра такими длинными. И вот еще что: пока мы поем, наше главное сокровище спрятано. — Он поднял палец и взглянул на меня, как будто призывая догадаться, куда он им укажет. Наконец он приставил его к центру своей шеи. — У них есть эта мерзкая, подпрыгивающая штука, la pomme d’Adam[57]выпирающая из горла. И они думают, что в этом кривом выступе зарождается голос! Но их горло так же не приспособлено для пения, как скрипка с расщепленным грифом. — Он погладил свое горло, как будто это была спина кошки. — А у нас же, напротив, гортань не опускается вниз и висит в том месте, куда Господь ее повесил. Разве ты не видишь! — воскликнул он и сжал мне руку. — Наше пение делает нас иными, если сравнивать с кастратами других веков. Их резали потому, что они были бедны, или красивы, или несчастны. Со мной это случилось потому, что в детстве я пел как соловей. А сейчас, в Вене, они просят меня быть их Орфеем! Я пел Орландо, Соломона, Юлия Цезаря. Это боги среди людей! И я не их раб. Я не их слуга. Я — их герой. Я — их ангел. Я тот, кого они видят в своих снах. О, и как легко им любить меня! Любовь между женщиной и мужчиной в лучшем случае скучна, в худшем — грязна и постыдна. Но когда с ними я, их желание становится бурлящим потоком. Страх не сдерживает их. В такую ночь не будут зачаты дети, никто никого не женит на себе насильно, не будет вечного позора. Они знают, что утром воспоминания об этих удовольствиях будут чисты и никакого сожаления не появится. Бог не может неодобрительно относиться к ангелу, принимающему участие в их сладострастных грезах. И поэтому я не только пою Орфея, я еще исполняю и роль Вакха. Иногда их тупые мужья высмеивают меня — я слышал, как они говорили, что мой меч не может уколоть. Они просто глупцы! Потому что этот, проникающий в женский таз тычок, который они считают величайшим подвигом, может быть кое-чем заменен и даже улучшен.